Вечный жид - [11]
Имярек спросит: неужели не было никакой надежды? Была. В том-то и дело. Падающая звезда. Загадывай желание. Прямой дуплет имени. Василий Васильевич. Звучит вполне по-русски. Но не ждите, имярек, розового имени писателя, который как раз в это время в келье Загорского монастыря через типографическое слово просит у читателя черствой горбушки помощи, ни больше ни меньше: больше - будет не так смешно, меньше - не стоит просить. У русского писателя легкая газообразная душа, но свинцовый зад. Ничего не поделаешь. Как ни жаль. Совсем другой семантический ряд, угловая шеренга огней. Точно ничего неизвестно. Подмоченные документы с подмоченной репутацией. Родился примерно в девятьсот восемьдесят пятом году, по одним данным - в Уфе, от чего никогда не отказывался; по другим - в Киеве; хотя, возможно, а почему нет - в Риге. Если в Киеве, то его родитель - какой-нибудь средней руки торговец, мануфактура или мебель, шерстяная тройка, подстриженные усики, круглые крахмальные воротнички, распространенная фамилия - Москвин. Если же в Риге, то в семье инженера, который дал сыну образование радиотехника, вполне современно, с прицелом на будущее. Тогда его фамилия Заринь. Простите, ничего не понимаю, удивится какой-нибудь имярек, Заринь, вы сказали - Заринь, это не ошибка, вы не обмолвились, я не ослышался? Может быть, вы имеете в виду не помощника бывшего императора, а секунданта нашего нынешнего шахматного короля? Нет, милый имярек, в том-то и дело, что Заринь был другой. Ничего не поделаешь. Ни-ни. Даже не родственник, совсем другая судьба. С легкой руки папы из Риги (хотя, возможно, из Киева, из Уфы и так далее) молодой человек описывает восьмерки, петляя, как игла в руках умелой швеи: завернув около первого наркома юстиции Штейнберга, он возвращается на тринадцать лет назад, чтобы вступить в партию эсеров и после неудачного восстания оказаться электротехником сначала в Германии, а затем в канадской провинции Саскачеван. Весной семнадцатого года делает крутой вираж вокруг фигуры Бориса Савинкова и леди от эсеров Марии Александровны Спиридоновой, стрелявшей по любой цели с закрытыми глазами, опять возвращается в прошлое, когда молодой человек, призванный во флот, благодаря своей специальности, со скрипом открывает дубовую дверь офицерской электротехнической школы в Свеаборге. Снова поворот, и уполномоченный ВЦИК, вместе с бывшим государем, которому был впервые представлен обергофмаршалом Бенкендорфом в Царскосельском дворце, чертит восьмерки на уральских железнодорожных путях, огибая платформы, заплеванные перроны; мелькает нотная грамота шпал, диезы стрелок, бемоли остановок, гамма восходящая и нисходящая, восходящая, нисходящая, подрагивают колеса на стыках рельсов, стучат каблуки, гуськом спускается процессия по нисходящей гамме вниз: голубоглазый прилизанный полковник в мундире без погон, но с субтильной супругой, которую поддерживает комнатная девушка Демидова, четыре высокие девушки в длинных юбках по щиколотку, с ридикюлями в руках, в двойных лифчиках под одинаковыми джемперами, доктор Боткин, недоуменно протирающий запотевшее чеховское пенсне, за ним не по времени преданный лакей Трупп и повар Харитонов, которые несут опять захворавшего престолонаследника, приступ гемофилии, сокрушается идущий сзади доктор Боткин, вспоминая о наследственности со стороны Габсбургов, хотя он только что прошел, но забыл об этом, идет еще раз в другой последовательности, каблук задумавшегося доктора подворачивается, трещат мелкие камешки, растираемые кожаной подошвой, и рука делает переход, заменяя гамму нисходящую гаммой восходящей. Стучат колеса, мелькают черные клавиши шпал и белых перламутровых ступеней, стучат каблуки тех, кого давно уже нет, кто давно расстрелян внизу, в подвале, раздет под рачьи и собачьи голоса, а принцессы-то обыкновенные бабы, сожжен и сброшен в шахту, или, напротив, сначала сброшен в шахту, а потом сожжен, или сначала сожжен, а потом каблук доктора Боткина подвернулся, из глазниц пенсне выскочили серебряные монетки стекол, на которые наступили - лопнули с треском - идущие следом по нисходящей гамме, перешагивая через просмоленные шпалы, диез напоминает лестничный пролет, открыта дверь: и опять вся процессия гуськом, в затылок, начинает ощупывать ногой ступени. А в это время, ничего не поделаешь, гражданин имярек, такова последовательность музыкальной темы: кто-то бродит вокруг да около дома на косогоре. Ночь, ломкий лунный свет. Чутко дремлет охрана, опустив лицо на грудь, в воду первого сна, где плавают ленивые рыбины сновидений, прислушиваясь к ночным звукам. Мало ли. Чтобы чего не случилось. Вздрагивает ставня, задул ветер, надавил, прижал. Трещат раздвигаемые кусты: кто-то бродит там и сям, вокруг да около, куда ни глянь, не разбирая дороги, в Зоне Особого Назначения, по пересеченной местности, оставляя следы на росе.
8
Тот день, когда мне, сударь, в последний раз довелось увидеть женщину моего вдоха и выдоха, пришелся на конец недели, как сейчас помню, пятница, и жара истомила воздух уже с рассвета. Помню, проснулся я поздно, с гудящей от мигрени головой, что обычно предвещало полное изнеможение от жары к исходу дня, знаете, эту потерю последних сил, состояние, так сказать, выжатого лимона, когда раздражает любая мелочь и цепляешься ко всему, словно ветка шиповника, что вылезла невесть откуда однажды по весне, кажется, как раз в тот год, у входа в беседку (помните, где мы некогда устраивали второй завтрак с фруктами и вином в синем глиняном кувшине и где после всего нас ожидала вздыбленная перина разверстого ложа?). Да, милостивый государь, конечно, я помню, как же, вы обычно посещали эту беседку во второй половине вашей прогулки, начиная ее с усыпанной красноватым, всегда сырым (специально поливали) песком аллеи фиговых дерев, затем углублялись в дебри запутанного, точно морской салат, сада, доходя до меловой кладбищенской стены, сплошь увитой плющом и увенчанной переплескивающейся с той стороны зеленью; здесь обычно пахло тенью, сырой штукатуркой и совсем изысканно - плесенью, как пахнет все достопримечательное старье; а затем, повернув, поддерживая вашу спутницу под локоток (если вы оступались, она говорила: смотри под ноги, скобарь), направлялись к беседке. Несомненно, можете быть уверены, ваши призрачные идиллические прогулки навечно запечатлелись в моей памяти, но, милый Маятник, сейчас меня куда больше интересует другое: пожалуйста, если не трудно, опишите подробно, насколько это возможно, тот день, когда вы в последний раз увидели женщину вашей тоскующей души, и, так же подробно, саму встречу. Конечно, я вполне вас понимаю, сударь, я так и собирался, как иначе, это ваше право, да-да, знать все, не упуская ни одной детали, но, должен признаться, вынужден вас разочаровать, весь тот день я вижу сквозь пелену, полупрозрачную пелену, облачно-небесную дымку, напоминающую матовую папиросную закладку, которая в хороших, дорогих изданиях предшествует иллюстрациям. В том-то и дело, что ничем, кроме гнетущей, испепеляющей все желания жары и раскалывающей, как следствие, череп мигрени, тот день не был примечателен. Не одолей меня в то утро мигрень, мой единственный и поэтому мучительный недуг, все, возможно, сложилось бы иначе, а так, искренне, поверьте, желая вам услужить, я припоминаю только несколько бессмысленных часов, проведенных с мокрым полотенцем вокруг головы в постели; всему дому было приказано молчать, ступающая на цыпочках Сима каждые полчаса смачивала в уксусе головную повязку; помню блекло-фиолетовый рукав ее муслинового платья, плотно облегающий худенькую ручку, темноту в моей спальне (поверх плотных гардин были развешаны сырые простыни); потом вдруг выяснилось, что в кладовой кончился мускатный орех, обычно хорошо мне помогавший: оказывается, мой бедный больной отец, пристрастившись к нему, за неделю разворовал месячный запас. С досады сорвав с головы повязку, через этаж я заорал, что сверну шею этому старому идиоту, лишу сушеного чернослива, отчего его желудок, склонный к запору, окаменеет так же прочно, как его ослиные мозги; Сима, успокаивая, опять повязала уксусную повязку, уложила в постель, напоив из своих рук отваром смоковницы, и тотчас отправила кого-то за мускатным орехом в лавку придорожного трактира. Не помню, что-то запамятовал, не вполне уверен: описывал ли я вам эти приступы головной боли, случавшиеся отнюдь (сказала графиня) не часто, но тем не менее, несмотря на это, выводившие меня из себя; всего однажды, пока в комнате на втором этаже жила женщина, ходившая по утрам завернутая лишь в белую накидку с ало-лимонными аистами, конечно, не сомневаюсь, вы догадываетесь, о ком идет речь, у меня разболелась голова, и, конечно, в тот день ежемесячного очищения, когда ей требовалось обязательно соблюдать женский пост; несколько раз в течение дня прикатывала откуда-то волна свинцовой тяжести, сжимала тесным обручем надбровные дуги, свербило виски, но, прошу вас не смеяться, только она касалась меня своей благословенной рукой, я не говорю об ее драгоценных ласках, из которых я боялся расплескать даже каплю, а просто во время трапезы, передавая блюдо с фруктами или графин, случайно касалась пальцем, который я тут же, почти инстинктивно, прижимал в ответ (убери свою похотливую лапу, гад, кокетливо шутила она), но, вы меня поняли, уверен, это не трудно, ее прикосновение было целебным, снимающим всякое напряжение; а на следующий день о приступе не было и помину. Теперь же мне хотелось спрятаться в собственную мошонку: так напоминала голова гудящий котел или колокол, не знаю, все равно, не имеет значения, главное - гудящий; и если мой бедный больной отец на первом этаже шаркал своими трясущимися от старости ногами, направляясь в гальюн, мне казалось, что этот кретин шурует раскаленной кочергой в моем шарабане, головном камине; угли, ворча, разлетались, белка огня крутила свое колесо, из глаз сыпались искры; обложенный подушками, закрывая глаза, зашторивая веки, я старался представить что-либо приятное и заснуть; со скрипом открывалась калитка, освобождая путь извилисто текущей тропинке, справа штриховала кусты изгородь нашего дома в Назарете, желтое тело тропки уходило за околицу к плоской коричневой лужице кипарисовой рощицы на горизонте, прихлопнутой тугой синевой неба. Очевидно, так мне казалось, я лежал в траве, справа или слева от тропинки, неважно, точность не имеет значения, так-так-так, стрекотали вокруг меня невидимые насекомые, перебирая крыльями и надкрыльями; однажды в детстве мне в ухо влетела дурная бабочка, знаете, коричневое бархатное существо с вялыми, отороченными кружевами крылышками; даже не знаю, как она смогла залететь в столь небольшое отверстие: залететь она залетела, а вот выбраться обратно, видно, было не в ее силах; и она стала метаться, колошматя в истерике тряпками крыльев по моим барабанным перепонкам, отчего мне казалось, что кто-то хлещет по мозговым извилинам; вытащила дуру бабочку тетка Мария, мать Иегошуа, к ней всегда обращались за врачебной надобностью: вынуть сучок из глаза или перевязать царапину, она поднаторела в этих делах, ухаживая за своим болезненным сыном. Сначала тетка Мария залила мне в ухо воду с камфорой, а затем уже утопленницу подцепила тонкой вязальной спицей. Недаром мне вспомнился именно этот случай; представьте себе, я лежал обложенный со всех сторон мягкими подушками, а мне чудилось, будто по лабиринту моей ушной раковины, перебирая лапками, ползет какая-то чешуйчатокрылая гадость, отчего шум, усиленный стократ, отзывался в мозгу, словно несметная толпа крошечных барабанщиков, сжимая в кольцо мою мансарду, приближалась со всех сторон. Не имея сил терпеть, я скинул маленькую, вышитую Симой подушечку, что прикрывала правое ухо, и открыл глаза. Поверите ли: гул не исчез, а стал только отчетливей и богаче созвучиями. Казалось, что надвигающиеся, пока еще издалека, крошечные барабанщики не только стрекочут своими палочками по натянутой воловьей коже и топочут ногами сороконожек, а еще несут на плечах клетки с птицами, которые щебечут на разные голоса. Поверьте, это правда, так оно и было: именно голосами птиц, топотом не одной сотни ног, ложной человечьей беседой (торопливый говор щегла), тысячегрудым жарким на солнцепеке дыханием представился доносящийся до меня гул; прикидывая расстояние, я подумал, что гудящая масса сейчас, очевидно, прошла развилку, трактир с широким теневым навесом, завернула на дорогу, ведущую в гору, и медленно тянется к нам, минуя озерцо с одноглазыми белыми лилиями-балеринками, затем ручей, перебирающий камешки во рту, и через минут десять, самое долгое - пятнадцать, будут здесь. Простите, милостивый государь, что перебил, но я опять не понял: тот гул, что вы столь интересно разложили на барабанную дробь, топот тысячи ног, птичьи и человечьи вскрики и голоса, этот гул вам только мнился, это понятно, так бывает, из-за гудящей от мигрени головы, или же вы услышали его в действительности, если угодно, в натуре, а мигрень только наложилась, исказив те или иные тона? В том-то и дело, сударь, что сначала, как вы помните, я сам принял приближавшийся с каждой минутой шум за слуховую галлюцинацию, например, кухарка на первом этаже с помощью терки или мясорубки могла издавать похожие звуки, но, извольте тогда полюбопытствовать, отчего они нарастали; и к тому же в следующее мгновение дверь в мою спальню распахнулась, и обычно церемонная лилово-фиолетовая Сима ворвалась с испуганным криком: идут, идут, они идут. Резко вскочив, отчего в голове что-то перевернулось, будто игральные кости в костяном стаканчике, и, нацепив на себя что попалось под руку, я бросился вслед за ней по лестнице. Все мои домашние стояли уже внизу. Толпа, как я и ожидал, двигалась со стороны придорожного трактира, но далеко не сразу мне удалось охватить разномастную толпу единым взглядом - заполнив собой поперечник дороги, жужжа, как улей, на нас наползал весь восточный базар города, ибо только там можно найти такую карусель нарядов и лиц: зеркалами сверкали медные латы римских легионеров, источали покой белоснежные египетские хламиды, виднелись цветные набедренные повязки на маслянистых шоколадных телах эфиопов, полосатые халаты торговцев перемешивались со строгими тогами ученых и странническими бурнусами, яркой мозаикой алого, синего, изумрудного цвели женские туники и платья, ленты, вплетенные в волосы; тысяченогая толпа двигалась и шевелилась, жестикулировала, дышала, распространяя запахи пота и утроб, над нею сплошным зонтом стояло облако желтой пыли; и гул, напоминая сумасшедший гомон птичьего рынка, усиливался с каждым шагом ползущей толпы. Должен признаться, возможно, вам это интересно, я был настолько загипнотизирован невиданным зрелищем, что на несколько мгновений не только забыл о мучительной мигрени, но мне даже не пришло в голову задуматься, зачем и почему надвигается на меня тысячетелая толпа (мало ли, по мою душу?), и, кроме того, я настолько был увлечен красочным цветением шествия, что пропустил момент, когда из скорлупы размытых бледно-розовых пятен стали вылупляться отдельные лица. Первая проявившаяся физиономия (толпа была уже совсем рядом, волнуясь и растекаясь студнем) принадлежала багроволицему легионеру, солдату, увиденному однажды в белый жаркий полдень под трактирным навесом, когда я проходил мимо по желтой пыльной дороге и пахло полынью, а он сидел, положив рыжеватую голову с выгоревшими бровями и усиками на сомкнутые кулаки, а потом повернул в мою сторону лицо альбиноса с маленькими медвежьими глазками. Затем в наползающем на меня море мой ошеломленный взгляд заметил вспотевшую физиономию богатого рыбного торговца Ицхака, владельца замечательного аквариума в центре города, прозрачная стенка которого выходила прямо на центральную улицу; на некотором отдалении от него, студенистые волны постоянно меняли очертания, яростно работая локтями, чтобы его не засосало из первых рядов в середину, двигался сынок фабриканта мебели, владельца соседнего со мной особняка с белогорлыми алебастровыми колоннами, мелкие черты лица которого подчеркивала тонкая угольная бородка. И только в следующий момент (одновременно спазмой боли напомнила о себе мигрень, отозвавшись на страшный рев толпы) я понял, что происходит. Понял, увидев определенный порядок в этом сумбурном на первый взгляд шествии, которое возглавляла небольшая группа, отсеченная от остальной напирающей толпы шеренгой римских солдат с короткими обнаженными мечами, группа, состоящая из двух ликторов с пучками розог в руках, государственного чиновника, которого носильщики несли в паланкине, и, ближе к центру и одновременно к наседающей толпе, человека в изодранном бурнусе, который, склонив голову на грудь, еле передвигал усталые ноги от тяжести, возложенной ему на плечи: что-то вроде двух обструганных планок, скрепленных посередине. Муж, бедный муж мой, горестно встряхивая перламутровой челкой, вдруг вскричала стоящая рядом лиловая Сима, вцепившись ногтями мне в руку, и в следующий момент я заметил то, что поначалу было скрыто от моего взгляда паланкином с носильщиками и двумя ликторами: две полуобнаженные мужские фигуры с такими же сооружениями на плечах, на одного из мужчин, обладателя красивой рельефной мускулатуры, указывала моя содрогающаяся от возбуждения служанка. Ее крик из-за, как я уже говорил, невероятного шума вокруг остался незамеченным, и только мой мозг укололся об его острые торчащие края.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Д.А. Пригов: "Из всей плеяды литераторов, стремительно объявившихся из неведомого андерграунда на всеообщее обозрение, Михаил Юрьевич Берг, пожалуй, самый добротный. Ему можно доверять… Будучи в этой плеяде практически единственым ленинградским прозаиком, он в бурях и натисках постмодернистских игр и эпатажей, которым он не чужд и сам, смог сохранить традиционные петербургские темы и культурные пристрастия, придающие его прозе выпуклость скульптуры и устойчивость монумента".
В этом романе Михаила Берга переосмыслены биографии знаменитых обэриутов Даниила Хармса и Александра Введенского. Роман давно включен во многие хрестоматии по современной русской литературе, но отдельным изданием выходит впервые.Ирина Скоропанова: «Сквозь вызывающие смех ошибки, нелепости, противоречия, самые невероятные утверждения, которыми пестрит «монография Ф. Эрскина», просвечивает трагедия — трагедия художника в трагическом мире».
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Этот роман, первоначально названный «Последний роман», я написал в более чем смутную для меня эпоху начала 1990-х и тогда же опубликовал в журнале «Волга».Андрей Немзер: «Опусы такого сорта выполняют чрезвычайно полезную санитарную функцию: прочищают мозги и страхуют от, казалось бы, непобедимого снобизма. Обозреватель „Сегодня“ много лет бравировал своим скептическим отношением к одному из несомненных классиков XX века. Прочитав роман, опубликованный „в волжском журнале с синей волной на обложке“ (интертекстуальность! автометаописание! моделирование контекста! ура, ура! — закричали тут швамбраны все), обозреватель понял, сколь нелепо он выглядел».
История дантиста Бориса Элькина, вступившего по неосторожности на путь скитаний. Побег в эмиграцию в надежде оборачивается длинной чередой встреч с бывшими друзьями вдоволь насытившихся хлебом чужой земли. Ностальгия настигает его в Америке и больше уже никогда не расстается с ним. Извечная тоска по родине как еще одно из испытаний, которые предстоит вынести герою. Подобно ветхозаветному Иову, он не только жаждет быть услышанным Богом, но и предъявляет ему счет на страдания пережитые им самим и теми, кто ему близок.
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.