Вечер трудного дня - [3]
Минут через пятнадцать наше пионерское сиротство скрашивают соперники. Застольное трио: солист в цивильном впереди, остальные — милиционеры. Опавшими листьями — погоны. До очередного воинского звания еще пить и пить. Майора, видимо, получат посмертно.
Стоишь и грустнеешь. Вспоминается почему-то Пушкин на Черной речке. Хочется редьки с постным маслом.
Электорат сидит притихший. Павел Сергеевич изображает на лице радушие. Получается не улыбка, а путеводитель по острову Хоккайдо.
Наконец следует рукопожатие сторон.
Похожий на ордынского князя Садык Тагиев оказывается следователем прокуратуры. Это как-то оживляет. Тянет поговорить. В том числе и стариков. Интересуются:
— А вы не собираетесь уезжать в Ташкент?
Почему, спрашивается, азербайджанец должен до такой степени увлекаться узбеками?..
Тагиев отвечает на все несколько однотипно:
— В любое время дня и ночи…
Впечатление, будто разговор идет о создании массонской ложи. Я, кстати, заражаюсь его оптимизмом и тоже твержу что-то про круглосуточное гостеприимство. Заканчивается тем, что старцев отвозят по домам. Между прочим, на автомобиле, остановленном "мышиными кашкетами".
— Надо больше ходить! — подстегивает Шелестинский. — Ходить, как Смирнов.
Подумаешь, радикальное средство от геморроя! Я возражаю:
— Смирнов — второй секретарь. Он ездит.
— Ну вот! Он ездит, а нам надо ходить.
И мы ходим.
Район нам достался хороший. Частный сектор. Во дворах — гаражи и собаки. Обитатели — пенсионеры. Разумеется, глуховаты. Реагируют исключительно на выстрел. Сквозь зевоту спрашивают:
— До кого це ви, хлопці, приїхали?
Иногда справляются о внешней политике.
Спасает, что второе доверенное лицо, Светлана Васильевна, — из аборигенов. Ее седую челку все-таки узнают.
Когда калитку отворяет какая-нибудь молодичка, хочется извиниться и подарить цветы. Но вместо этого я несу забубенную околесицу: мол, война — фигня, главное — гластность. Короче, агитирую. Обычно это вызывает скорбную улыбку и склонность к диалогу.
Одна чернявая барышня, например, угощая кофием, кокетливо пыталась выяснить:
— И что, у вас, правда, есть программа?
— Да, правда.
— Как интересно! — удивлялась она. — Вы такой молодой!
Грудь ее томилась под халатом. Глаза излучали восторг. Я смотрел в них и расстраивался. Порой чаянья простых избирателей так близки беспокойному сердцу депутата! Вернее — кандидата. Жаль только, что редко.
На работе резонно спрашивали о моих успехах. Марья Павловна категорически призывала бороться. Ссылалась при этом на письмо какого-то рабочего: тот прочил меня в мэры. Степени его абстрагирования можно было позавидовать.
Инна норовила приложиться к губам. Интимно сообщала, что Хейдер — милый, но неопытный. Что она имела в виду? Что я — не милый, но опытный? И главное — какое лизоблюдство перед будущей властью!
Малков округло улыбался и предлагал сфотографироваться как Чиччолина:
— У тебя, понимаешь, не должно быть тайн от электората!
Последнее слово он произносил с гордостью. В его лексиконе оно было неологизмом.
Из скороговорки и объятий неожиданно соткался Пашка:
— Божич, ты просто обязан поведать радиослушателям…
Я вдруг почувствовал себя человеком общественным. Вроде официанта на старте банкета: всем нужен. Пережил даже своеобразную эйфорию.
Какие, однако, гримасы корчила судьба! Как обманывала! Льстила так дешево, будто я был партийным функционером.
— Ну так как же? — осведомился Пашка. — Смогу ли я, так сказать, лицезреть?..
Я барски улыбнулся:
— Сможешь, пошли.
В студии все получилось экспромтом. Потеть не довелось. Фотографии обнаженных красоток буквально насиловали своей телесной гармонией. Их оптимизм казался чьим-то неопознанным эшафотом.
Между тем, я о чем-то болтал в микрофон, кого-то цитировал, брался даже поучать:
— Кто может предложить рецепт — пожалуйста! А кто не может — пусть не забавит публику.
Так прямо и рубанул.
Пашка нажал на стоп.
— Ну, ты и лепил горбатого… Этаким чертом!..
— Мастерам художественного слова посвящается, — парировал я. — Ты бы, кстати, поставил какую-нибудь музыку.
— Что предпочитает маэстро?
— "Битлы" есть? — спросил я тоном, каким спрашивают об осетрине.
— Ну натурально! — откликнулся Пашка. Он был талантливо долгорук. Подозреваю, что именно его жесты копировали дирижеры и хищные птицы.
Минуту спустя закружилась пластинка. Шуршание иглы по винилу выуживало из подсознания образ стеклореза. Хорошо еще — не бормашины. Потом до меня донеслось: "It's been a hard day's night…"
О, "Битлз"!.. Афоризм, заменивший эпоху. В том числе и в моей жизни.
Я расслабился. Сидел и слушал. На редкость естественное занятие — сидеть и внимать музыке, потихоньку возвращаясь к себе. Жизнь — это, оказывается, перевод шумных и бесконечных пауз на язык тихих и кратких мелодий. Временами, правда, велик соблазн принять первоисточник за китайскую грамоту.
— Ты какой-то грустный, — заметил Пашка. — Хочешь, я тебе новогоднюю передачу поставлю?
Я хмыкнул.
Над той программой мы карпели вместе. Назвали ее: "В год Лошади — со Змеей на шее" /бедная, конечно, лошадь…/. Был там эпизод. Автовокзал. На выходе из общественного туалета Пашка интервьюирует облегчившегося мужика:
Мы не всегда ругаем то, что достойно поношения. А оскомина наших похвал порой бывает приторной. Мы забываем, что добро и зло отличает подчас только мера.
«В церкви она не отрываясь смотрела на Святого Духа и заметила, что он немножко похож на попугая. Сходство это показалось ей разительным на эпинальском образке Крещения. Это был живой портрет Лулу с его пурпурными крылышками и изумрудным тельцем… И когда Фелисите испускала последний вздох, ей казалось, что в разверстых небесах огромный попугай парит над ее головой».Не исключено, что вы усмехнетесь на это и скажете, что героиня «Простой души» Флобера — это нелепость и больные грезы. Да, возможно. Но в таком случае поиски гармонии и веры — внутри и вокруг себя — это тоже всего лишь нелепость и больные грезы.
«Эпитафия часа» — это, пожалуй, не столько полемика с мистиком Гурджиевым, на которого автор ссылается, сколько попытка ответить самому себе — каким может быть твой последний час…
Это эссе может показаться резким, запальчивым, почти непристойным. Но оно — всего лишь реакция на проповедь опасных иллюзий — будто искусство можно судить по каким-то иным, кроме эстетических, законам. Нельзя. Любой иной суд — кастрация искусства. Оскопленное, оно становится бесплодным…
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книгу «Жена монаха» вошли повести и рассказы писателя, созданные в недавнее время. В повести «Свете тихий», «рисуя четыре судьбы, четыре характера, четыре опыта приобщения к вере, Курносенко смог рассказать о том, что такое глубинная Россия. С ее тоскливым прошлым, с ее "перестроечными " надеждами (и тогда же набирающим силу "новым " хамством), с ее туманным будущим. Никакой слащавости и наставительности нет и в помине. Растерянность, боль, надежда, дураковатый (но такой понятный) интеллигентско-неофитский энтузиазм, обездоленность деревенских старух, в воздухе развеянное безволие.
В книгу «Жена монаха» вошли повести и рассказы писателя, созданные в недавнее время. В повести «Свете тихий», «рисуя четыре судьбы, четыре характера, четыре опыта приобщения к вере, Курносенко смог рассказать о том, что такое глубинная Россия. С ее тоскливым прошлым, с ее "перестроечными " надеждами (и тогда же набирающим силу "новым " хамством), с ее туманным будущим. Никакой слащавости и наставительности нет и в помине. Растерянность, боль, надежда, дураковатый (но такой понятный) интеллигентско-неофитский энтузиазм, обездоленность деревенских старух, в воздухе развеянное безволие.
Ты точно знаешь, что не напрасно пришла в этот мир, а твои желания материализуются.Дина - совершенно неприспособленный к жизни человек. Да и человек ли? Хрупкая гусеничка индиго, забывшая, что родилась человеком. Она не может существовать рядом с ложью, а потому не прощает мужу предательства и уходит от него в полную опасности самостоятельную жизнь. А там, за границей благополучия, ее поджидает жестокий враг детей индиго - старичок с глазами цвета льда, приспособивший планету только для себя. Ему не нужны те, кто хочет вернуть на Землю любовь, искренность и доброту.
Город Нефтехимик, в котором происходит действие повести молодого автора Андрея Кузечкина, – собирательный образ всех российских провинциальных городков. После череды трагических событий главный герой – солист рок-группы Роман Менделеев проявляет гражданскую позицию и получает возможность сохранить себя для лучшей жизни.Книга входит в молодежную серию номинантов литературной премии «Дебют».
Французский юноша — и русская девушка…Своеобразная «баллада о любви», осененная тьмой и болью Второй мировой…Два менталитета. Две судьбы.Две жизни, на короткий, слепящий миг слившиеся в одну.Об этом не хочется помнить.ЭТО невозможно забыть!..
Ольга - молодая и внешне преуспевающая женщина. Но никто не подозревает, что она страдает от одиночества и тоски, преследующих ее в огромной, равнодушной столице, и мечтает очутиться в Арктике, которую вспоминает с тоской и ностальгией.Однако сначала ей необходимо найти старинную реликвию одного из северных племен - бесценный тотем атабасков, выточенный из мамонтовой кости. Но где искать пропавшую много лет назад святыню?Поиски тотема приводят Ольгу к Никите Дроздову. Никита буквально с первого взгляда в нее влюбляется.