Топологическая проблематизация связи субъекта и аффекта в русской литературе - [4]
Необходимо заметить, что символический универсум, построенный вокруг фигуры лишнего человека, вовсе не исчерпывает собой мир русской литературы девятнадцатого века. Просто для левой журналистики, господствовавшей всю вторую половину девятнадцатого века, эта фигура была продуктивным основанием для создания своей идеологии. Причины этого — в возможности фигуры лишнего человека осуществлять функции медиатора между символическими структурами русского семиозиса и знаковыми структурами идеологий. Или, иными словами, в возможности строить дискурс человека (дискурс выведения к виду через идею) о мире, в котором человеческое присутствие задано в лучшем случае виртуально. Газетно-журнальный мир, построенный по (новоевропейским) законам знаковой экономии, мог внедриться в русские коммуникативные стратегии только при успешном конвертировании в локальные символические практики, отвергающие возможность эквивалентного знакового обмена означающих на означаемые. Успех левой печати в середине века, и совместного предприятия Некрасова и Щедрина прежде всего, наглядно демонстрирует продуктивность фигуры лишнего человека как орудия конверсии. Среди других фигур конвертирования — каталог которых ещё не составлен, фигура лишнего человека выделялась ещё и тем, что позволяла симулировать политическую знаковую систему, целиком сохраняя логику архаических (мнемотехнических) отношений власти. Поэтому советские наследники «традиций Белинского и Добролюбова», центральной проблемой для которых оказалось как раз создание эффективных технологий власти, основанных на конверсии символического в знаковое, сделали эту фигуру своим источником — основной фигурой исторического истолкования русской литературы девятнадцатого века. Другие формы построения символического универсума были тем самым преданы забвению, и их выявление сегодня превратилось в сложную археологическую задачу. За исключением, пожалуй, тютчевского универсума. Исследования его на протяжении всего советского периода фактически не прерывались. В романе же Леонова даже действует достаточно таинственный персонаж по фамилии Тютчев, который, между прочим, познакомил автора с Куриловым. То, что из всех возможных символических миров именно тютчевский оказался поднят со дна памяти в советское время, мне не кажется случайным. Ибо для посттургеневской эволюции русской литературы этот универсум имел значение ничуть ни меньшее, чем универсум «лишнего человека». Спор хаоса и космоса в тютчевской его интерпретации — итожащий целый век поисков соответствующего российской культуре способа приобщения к греческим истокам европейской цивилизации — дал фигуры, продуктивность которых для социального воображаемого российского способа персонализации не исчерпана даже сегодня.
Мир Тютчева — наследуя традициям Ломоносова, С. Боброва и Державина — мир космогонический. Человек в мире Тютчева[4] вообще не является проблемой, ему нет места в тютчевской таксономии. Если у Тургенева природа — активная сила, рассеивающая беспрестанные попытки антропоса обрести собственную размерность, то у Тютчева человеческое сознание — лишь одна из бесчисленных грёз природы, призрак в череде других призраков, выделение которого из мира камней, деревьев и птиц может достигаться только индивидуальным усилением интенсивности реактивного ответа на универсальную позитивную силу природного давления. Любая фигура в мире Тютчева — лишь некоторая степень интенсивности реактивного ответа на давление позитивной силы «хаоса» (природы, небытия), и у человека здесь нет особого привилегированного места. Человеческая персональность (его «Я») — трансгрессивное удержание на границе «хаоса» и «космоса» — сама эта граничность, аффект переживания полноты бытия перед неминуемостью полного растворения в дыхании природы или потустороннего «небытия». Иными словами, человек задаётся в универсуме Тютчева динамически, через отношение одного из способов тварного существования — того, который воспринимает переход в небытие как смерть в силу наделённости душой — к Богу. Но статически или онтологически, как некоторая тождественность, человек у Тютчева не мыслим, и даже душа — это только особого рода аппарат экспрессивного проектирования Неба на Землю и Природу. Серьёзно огрубляя, можно сказать, что человек в мире Тютчева, по сути дела, аффективная линия, вдоль которой выстраиваются фигуры экспрессивно-грёзовидного проектирования небесного порядка на порядок природный.
Одна из важнейших фигур трансгрессии, в рамках которой удерживают интенсивность бытия аппараты аффективности «Я», является у Тютчева океан. По-элеатски грозный, несущий в себе память греческой мифологии, тютчевский океан, однако, — подобно спинозовскому «Богу или Природе» — высшая степень интенсивности бытия, обретающегося одновременно внутри переживания «Я» мгновенности своего воплощения, и «по ту сторону» этой воплощённости — в пустоте «жизни бесконечныя». Тем самым из мифологического образа реки, отделяющей мир живых от царства смерти, Тютчев извлекает его трансгрессивную суть, возвращая распавшееся у древних греков единство генеалогического пра-божества Океана и пространственного символа границы мира к единому «хронотопу», разряжениями и сгущениями которого даны поэту зримые формы «свершения небытия».
Повесть “Первая любовь” Тургенева — вероятно, наиболее любимое из его собственных сочинений — произведение достаточно странное. Достаточно напомнить, что оно было почти единодушно критиками разных направлений сочтено “неприличным”, оскорбляющим основы общественной морали. И не только в России, но и во Франции, так что для французского издания Тургеневу даже пришлось дописать полторы страницы текста, выдержанного в лучших традициях советского политического морализаторства 30-х годов (мол, что только испорченность старыми временами могла породить таких персонажей, тогда как сегодня…)Данная статья написана на основе доклада, прочитанного в марте 2000 год в г. Фрибурге (Швейцария) на коллоквиуме “Субъективность как приём”.
Данное интересное обсуждение развивается экстатически. Начав с проблемы кризиса славистики, дискуссия плавно спланировала на обсуждение академического дискурса в гуманитарном знании, затем перебросилась к сюжету о Судьбах России и окончилась темой почтения к предкам (этакий неожиданный китайский конец, видимо, — провидческое будущее русского вопроса). Кажется, что связанность замещена пафосом, особенно явным в репликах А. Иванова. Однако, в развитии обсуждения есть своя собственная экстатическая когерентность, которую интересно выявить.
Когда в России приходит время решительных перемен, глобальных тектонических сдвигов исторического времени, всегда встает вопрос о природе города — и удельном весе городской цивилизации в русской истории. В этом вопросе собрано многое: и проблема свободы и самоуправления, и проблема принятия или непринятия «буржуазно — бюргерских» (то бишь городских, в русском представлении) ценностей, и проблема усмирения простирания неконтролируемых пространств евклидовой разметкой и перспективой, да и просто вопрос комфорта, который неприятно или приятно поражает всякого, переместившегося от разбитых улиц и кособоких домов родных палестин на аккуратные мощеные улицы и к опрятным домам европейских городов.
Академический консенсус гласит, что внедренный в 1930-е годы соцреализм свел на нет те смелые формальные эксперименты, которые отличали советскую авангардную эстетику. Представленный сборник предлагает усложнить, скорректировать или, возможно, даже переписать этот главенствующий нарратив с помощью своего рода археологических изысканий в сферах музыки, кинематографа, театра и литературы. Вместо того чтобы сосредотачиваться на господствующих тенденциях, авторы книги обращаются к работе малоизвестных аутсайдеров, творчество которых умышленно или по воле случая отклонялось от доминантного художественного метода.
Культура русского зарубежья начала XX века – особый феномен, порожденный исключительными историческими обстоятельствами и до сих пор недостаточно изученный. В частности, одна из частей его наследия – киномысль эмиграции – плохо знакома современному читателю из-за труднодоступности многих эмигрантских периодических изданий 1920-х годов. Сборник, составленный известным историком кино Рашитом Янгировым, призван заполнить лакуну и ввести это культурное явление в контекст актуальной гуманитарной науки. В книгу вошли публикации русских кинокритиков, писателей, актеров, философов, музы кантов и художников 1918-1930 годов с размышлениями о специфике киноискусства, его социальной роли и перспективах, о мировом, советском и эмигрантском кино.
Книга рассказывает о знаменитом французском художнике-импрессионисте Огюсте Ренуаре (1841–1919). Она написана современником живописца, близко знавшим его в течение двух десятилетий. Торговец картинами, коллекционер, тонкий ценитель искусства, Амбруаз Воллар (1865–1939) в своих мемуарах о Ренуаре использовал форму записи непосредственных впечатлений от встреч и разговоров с ним. Перед читателем предстает живой образ художника, с его взглядами на искусство, литературу, политику, поражающими своей глубиной, остроумием, а подчас и парадоксальностью. Книга богато иллюстрирована. Рассчитана на широкий круг читателей.
Эта книга воспроизводит курс лекций по истории зарубежной литературы, читавшийся автором на факультете «Истории мировой культуры» в Университете культуры и искусства. В нем автор старается в доступной, но без каких бы то ни было упрощений форме изложить разнообразному кругу учащихся сложные проблемы той культуры, которая по праву именуется элитарной. Приложение содержит лекцию о творчестве Стендаля и статьи, посвященные крупнейшим явлениям испаноязычной культуры. Книга адресована студентам высшей школы и широкому кругу читателей.
Наум Вайман – известный журналист, переводчик, писатель и поэт, автор многотомной эпопеи «Ханаанские хроники», а также исследователь творчества О. Мандельштама, автор нашумевшей книги о поэте «Шатры страха», смелых и оригинальных исследований его творчества, таких как «Черное солнце Мандельштама» и «Любовной лирики я никогда не знал». В новой книге творчество и судьба поэта рассматриваются в контексте сравнения основ русской и еврейской культуры и на широком философском и историческом фоне острого столкновения между ними, кардинально повлиявшего и продолжающего влиять на судьбы обоих народов. Книга составлена из статей, объединенных общей идеей и ставших главами.
Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.