Том 3. Проза. Литературная критика - [238]

Шрифт
Интервал

Впервые я не то что встретился с Философовым, а видел его издалека на первом собрании «Литературного Содружества». Вроде бы собрание русских поэтов, но первых я там увидел Тувима и Вежинского. Они сидели прямо с Философовым. Я глядел с моего дальнего конца длинного стола. Едва выбравшись из своего провинциального ничтожества, с толстыми мозолями на ладонях, свежеприобретенными на стройке, - и вот я беседую с бессмертными.

О Философове я много читал в воспоминаниях Андрея Белого о Блоке. Эти воспоминания, толстая книга, каждый раз печатались в новом варианте: меняя взгляды, автор менял и отношение к тем же самым людям: то страстно любил их, то страстно ненавидел. Я не знал, что Философову тогда было едва 60 лет, - на вид он выглядел стоящим на краю могилы.

Сутулый, с шаркающей походкой. Садясь, он опирался о стол согнутыми пальцами. Пальцы торчали наружу из митенок (экзема?). На лице - нескрываемая усталость. Розовая кожа с заглаженными морщинами, контрастирующая с выцветшей голубизной глаз. Портрет работы Виткация[775] верно передавал властительный профиль с орлиным носом и выступающим подбородком. Я говорю «передавал», так как этот пастельный набросок сгорел в квартире Философова на Сенной. Остались снимки формата открытки. Один из них висел в квартире доктора Добровольской.

Но у меня есть другой портрет. Правда, не Философова, а человека, который под конец жизни стал похож на него, как близнец, - Яна Лехоня. Я имею в виду рисунок Черманского, воспроизведенный на обложке книги «Памяти Яна Лехоня», вышедшей в 1958 г. в Лондоне, а недавно снова напечатанный в <варшавской> «Культуре» (1981, № 28 (943)). Точно такой - слегка ссутулившийся, придавленный своим былым ростом, широкоплечестью, полнотой, отказом от пристойности, красоты юношеских лет. Но Налковская и в этом «пожилом господине» усмотрела красоту.

И в редакции, и дома (какие-то темные высокие комнаты) он всегда мерз. Сидел в круглой шапочке, закутавшись красным шарфом, связанным на спицах, кажется, какой-то из опекавших его дам старшего поколения семьи Чапских. Однажды он позвал меня с женой и уговаривал нас завести ребенка, на что мы при нашей исключительной нищете и странствиях по чужим углам решиться не могли (ничего еще не зная о том, что нас ждет во время надвигающихся ужасов войны). Может быть, уговаривал он нас с мыслью о Лясках.

В высказываниях он был лаконичен, а в полемике резок. У него было, так сказать, пчелиное жало. Не осиное, злорадное: только бы ужалить, а пчелиное - жалящее целительным ядом, болезненным, но целительным. И за это свойство, за то, что он не переносил человеческой тупости и лжи, его тихо возненавидело русское захолустье тогдашней Варшавы. Между ним и довольно многочисленной русской колонией рос и обострялся антагонизм - обратно пропорционально крепнувшей и расширявшейся дружбе с кругами польской литературной элиты. Его интеллект, широта взглядов - там выглядели высокомерием и проявлением презрения, здесь подходили к общим требованиям.

Не назову точную дату, но примерно с 1936 г. Философов всё меньше проявлялся публично. Участились его отъезды в деревню. Причиной была болезнь. Говорили: angina pectoris. Перед самым началом войны я случайно встретил его в пустоватом трамвае на Маршалковской. Он тихо сидел. Берет, тот же красный шарф, митенки. Поздоровался со мной кивком головы. Молчал. И еще я был у него уже после сентября [1939-го], когда он лежал в квартире доктора Добровольской в Отвоцке. Он выслушал нашу сентябрьскую одиссею; я был страшно взволнован и полон впечатлений, на которые он отвечал легким движением ладони: всё это уже было, ко мне сюда приходят, рассказывают, каждый думает, что только с ним такое... И этот его угасший голос и мановение руки - как взгляд со стороны Екксесиаста.

Я часто навещал его, хотя это было не просто. В оккупацию Отвоцк оказался гораздо дальше от Варшавы. Поезд не раз останавливался в чистом поле - в предвидении облавы на станции. И уходить приходилось пешком, кружными дорогами. Состояние больного ухудшалось. На руке после инъекции образовался тяжкий нарыв. Говорил Философов с трудом. Листал советский альбом древнерусской архитектуры: многокупольные церкви. Перевернув последнюю страницу, он показывал рукой, что дальше уже ничего - пустота, что это вершины. Был там и снимок кладбищенского креста с крышкой. Он хотел, чтобы такой поставили на его могилу.

Моя последняя услуга: склеил из картона и повесил на кресте часовенку с копией иконы. В псалтири, лежавшей возле его кровати, я нашел подчеркнутый стих из 89-го псалма, который здесь для собственного употребления перевожу <на польский>:

«Дней лет наших - семьдесят лет, а при большой крепости - восемьдесят лет; и самая лучшая пора их - труд и болезни, ибо проходят быстро, и мы летим».


Печатается (с несущественными изменениями) по тексту перевода Наталии Горбаневской (ред. Петра Мицнера), Новая Польша, 2006, № 9, стр. 32-34. Оригинальный текст помещен в статье: Jerzy Timoszewicz, «Leon Gomolicki o Dymitrze Fiłosofowie», Zeszyty Historyczne (Paris). Zeszyt 159 (2007), str. 3-17.


Еще от автора Лев Николаевич Гомолицкий
Том 1. Стихотворения и поэмы

Межвоенный период творчества Льва Гомолицкого (1903–1988), в последние десятилетия жизни приобретшего известность в качестве польского писателя и литературоведа-русиста, оставался практически неизвестным. Данное издание, опирающееся на архивные материалы, обнаруженные в Польше, Чехии, России, США и Израиле, раскрывает прежде остававшуюся в тени грань облика писателя – большой свод его сочинений, созданных в 1920–30-е годы на Волыни и в Варшаве, когда он был русским поэтом и становился центральной фигурой эмигрантской литературной жизни.


Том 2. Стихи. Переводы. Переписка

Межвоенный период творчества Льва Гомолицкого (1903–1988), в последние десятилетия жизни приобретшего известность в качестве польского писателя и литературоведа-русиста, оставался практически неизвестным. Данное издание, опирающееся на архивные материалы, обнаруженные в Польше, Чехии, России, США и Израиле, раскрывает прежде остававшуюся в тени грань облика писателя – большой свод его сочинений, созданных в 1920–30-е годы на Волыни и в Варшаве, когда он был русским поэтом и становился центральной фигурой эмигрантской литературной жизни.


Рекомендуем почитать
Бунтари

Писатель рассказывает о возникновении легендарной "Новой волны" в англо-американской фантастике, ее расцвете и результатах…


Комментарий к романам Жюля Верна "Вокруг света в восемьдесят дней" и "В стране мехов"

Комментарий к романам, вошедшим в шестой том "Двенадцатитомного собрания сочинений Жюля Верна".


Киберы будут, но подумаем лучше о человеке

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Думы о государстве

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Крик лебедя

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


«Квакаем, квакаем…»: предисловия, послесловия, интервью

«Молодость моего поколения совпала с оттепелью, нам повезло. Мы ощущали поэтическую лихорадку, массу вдохновения, движение, ренессанс, А сейчас ничего такого, как ни странно, я не наблюдаю. Нынешнее поколение само себя сует носом в дерьмо. В начале 50-х мы говорили друг другу: «Старик — ты гений!». А сейчас они, наоборот, копают друг под друга. Однако фаза чернухи оказалась не волнующим этапом. Этот период уже закончился, а другой так и не пришел».


Преданный дар

Случайная фраза, сказанная Мариной Цветаевой на допросе во французской полиции в 1937 г., навела исследователей на имя Николая Познякова - поэта, учившегося в московской Поливановской гимназии не только с Сергеем Эфроном, но и с В.Шершеневчем и С.Шервинским. Позняков - участник альманаха "Круговая чаша" (1913); во время войны работал в Красном Кресте; позже попал в эмиграцию, где издал поэтический сборник, а еще... стал советским агентом, фотографом, "парижской явкой". Как Цветаева и Эфрон, в конце 1930-х гг.


Молчаливый полет

В книге с максимально возможной на сегодняшний день полнотой представлено оригинальное поэтическое наследие Марка Ариевича Тарловского (1902–1952), одного из самых виртуозных русских поэтов XX века, ученика Э. Багрицкого и Г. Шенгели. Выпустив первый сборник стихотворений в 1928, за год до начала ужесточения литературной цензуры, Тарловский в 1930-е гг. вынужден был полностью переключиться на поэтический перевод, в основном с «языков народов СССР», в результате чего был практически забыт как оригинальный поэт.


Лебединая песня

Русский американский поэт первой волны эмиграции Георгий Голохвастов - автор многочисленных стихотворений (прежде всего - в жанре полусонета) и грандиозной поэмы "Гибель Атлантиды" (1938), изданной в России в 2008 г. В книгу вошли не изданные при жизни автора произведения из его фонда, хранящегося в отделе редких книг и рукописей Библиотеки Колумбийского университета, а также перевод "Слова о полку Игореве" и поэмы Эдны Сент-Винсент Миллей "Возрождение".


Рыцарь духа, или Парадокс эпигона

В настоящее издание вошли все стихотворения Сигизмунда Доминиковича Кржижановского (1886–1950), хранящиеся в РГАЛИ. Несмотря на несовершенство некоторых произведений, они представляют самостоятельный интерес для читателя. Почти каждое содержит темы и образы, позже развернувшиеся в зрелых прозаических произведениях. К тому же на материале поэзии Кржижановского виден и его основной приём совмещения разнообразных, порой далековатых смыслов культуры. Перед нами не только первые попытки движения в литературе, но и свидетельства серьёзного духовного пути, пройденного автором в начальный, киевский период творчества.