Толстой и Достоевский. Противостояние - [21]
Это может объяснить, почему новые критики — за исключением достопочтенного Р. П. Блэкмура — в целом обходят русский роман стороной. Их сосредоточенность на отдельном образе или кластере языка, их предубежденность против косвенных или биографических свидетельств, предпочтение, которое они отдают поэтическим, а не прозаическим формам, — все это не попадает в лад с главными качествами прозы Толстого и Достоевского. Отсюда — потребность в «старой критике», имеющей в своем распоряжении богатую цивилизацию условного Арнольда, условного Сент-Бёва и условного Брэдли. Отсюда же — и потребность в критике, готовой посвятить себя изучению более свободных и крупных форм. В «Квинтэссенции ибсенизма» Шоу отметил, что «у Ибсена нет ни одного персонажа, который не был бы — прибегая к древней фразе — храмом Святого Духа, и который порой не волновал бы вас ощущением этого таинства».
Если мы хотим понять «Анну Каренину», подобные древние фразы вполне уместны.
III
«Анна Каренина» с самой первой страницы переносит нас в мир, далекий от флоберовского. Эпиграф из Святого Павла — «Мне отмщение, и аз воздам» — звучит трагически и двусмысленно. Отношение Толстого к его героине можно описать арнольдовской фразой «клад сострадания»; автор осуждает общество, которое травлей доводит Анну до гибели. Но в то же время цитата апеллирует к неотвратимой каре нравственного закона. Не менее поразителен и сам факт использования библейского источника в качестве эпиграфа. В европейской прозе XIX века редко можно увидеть, чтобы в ткань повествования вплетались пассажи из Писания, поскольку своим чистым светом и силой ассоциаций они вторгаются в окружающую их прозу. Это хорошо удается Генри Джеймсу — например, в кульминации «Послов» (слова Слезера «Воистину, воистину…») или в аллюзиях на Вавилон в «Золотой чаше». Но в «Мадам Бовари» библейский текст смотрелся бы фальшиво и развалил бы всю подчеркнуто прозаическую структуру. Однако Толстой (или Достоевский) — совсем иное дело. Длинные цитаты из Евангелия вплетены, например, в текст «Воскресения» и «Бесов». В нашем случае мы имеем дело с религиозной концепцией искусства и с высшей мерой серьезности. На карту поставлено столь многое — вне рамок качества технического исполнения, — что язык Павла смотрится на удивление уместным и возвещает начало романа, словно зловещий горн.
Затем следует знаменитая открывающая фраза: «Все смешалось в доме Облонских». Традиционно считалось, что Толстой почерпнул эту идею из пушкинских «Повестей Белкина». Однако подлинные черновики и письмо Страхову (опубликованное лишь в 1949 году) заставляют нас в этом усомниться. Кроме того, в окончательной редакции Толстой предварил это предложение краткой максимой: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Вне зависимости от конкретных деталей композиции, налицо — свободная стремительная энергия зачина, и Томас Манн, вероятно, не ошибался, говоря, что ни один другой роман не трогается в путь с такой отвагой.
Как это сформулировали бы в традиционной поэтике, мы сразу попадаем in medias res[43] — тривиальная, но скандальная супружеская измена Степана Аркадьевича Облонского (Стивы). Повествуя о мелком адюльтере Облонского, Толстой — как бы между прочим — излагает ключевые темы романа. Степан Аркадьевич обращается за помощью к своей сестре, Анне Карениной. Она едет восстановить лад в смятенном доме. В том, что Анна впервые появляется в романе как та, кто чинит разваливающиеся браки, виден оттенок тревожной иронии, той самой шекспировской иронии, которая граничит с состраданием. Разговор Стивы с его разгневанной женой Долли, несмотря на комический блеск, предвосхищает трагические стычки между Анной и Алексеем Александровичем Карениным. Но эпизод с Облонскими — не просто прелюдия, где с совершенным мастерством излагаются ключевые мотивы; это — колесо, легко и непринужденно приводящее в движение многочисленные шестеренки повествования. Ибо хаос, посеянный в домашних делах Стивы, приведет к встрече Анны с Вронским.
Облонский едет в присутствие — он получил место на службе через влиятельного мужа сестры, — и там его навещает истинный герой романа, Константин Дмитриевич Левин, «гимнаст, поднимающий одною рукой пять пудов». Тот появляется в расположении духа, которое в высшей степени его характеризует. Рассказывает, что перестал посещать собрания земства, подшучивает над стерильной бюрократией, которую символизирует официальная синекура Облонского, и признается, что прибыл в Москву из-за любви к Кити Щербацкой, свояченице Стивы. Уже из первого знакомства с Левиным мы узнаем о главных движущих силах его жизни: мечта о реформе сельского хозяйства и деревни, неприятие городской культуры и страстная любовь к Кити.
Далее следует ряд эпизодов, где Левин продолжает раскрываться как персонаж. Он встречается со своим сводным братом по матери, известным публицистом Сергеем Ивановичем Кознышевым, справляется о старшем брате Николае и затем едет на каток, чтобы вновь встретиться с Кити. Это очень толстовская сцена: «Старые кудрявые березы сада, обвисшие всеми ветвями от снега, казалось, были разубраны в новые торжественные ризы». Кити и Левин катаются на коньках, и все вокруг них залито свежим искрящимся светом. С точки зрения строгой повествовательной экономности, критика может назвать беседу Левина с Кознышевым отступлением от темы. Но я еще вернусь к этому вопросу, поскольку в структуре толстовского романа подобные отступления играют особую роль.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.