Толстой и Достоевский. Противостояние - [23]

Шрифт
Интервал

Званый вечер завершается в одном из тех семейных «интерьеров», которые наделяют Ростовых или Щербацких столь бесподобной «реальностью». Отец Кити предпочитает Левина и инстинктивно чувствует, что у варианта с Вронским нет будущего. Выслушав супруга, княгиня начинает колебаться:

«И, вернувшись к себе, она, точно так же, как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила в душе: „Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй!“»

Это — неожиданная и мрачная нота, и именно с нее повествование весьма естественно переходит к главному сюжету.

Вронский отправляется на вокзал, чтобы встретить мать, которая должна приехать из Петербурга. Там он сталкивается с Облонским, поскольку Анна Каренина едет тем же поездом. Трагедия начинается на вокзальной платформе, там же она и завершится (о роли перронов в жизни и творчестве Толстого и Достоевского можно написать отдельный труд). Мать Вронского и очаровательная госпожа Каренина ехали вместе, и Анна при знакомстве с графом говорит ему: «Да, мы все время с графиней говорили, я о своем, она о своем сыне». Эта реплика — один из самых грустных и тонких штрихов во всем романе. Реплика старшей по возрасту женщины, адресованная сыну ее приятельницы, мужчине моложе нее и, можно сказать, не принадлежащему ее поколению. В этом и кроется катастрофа отношений между Анной и Вронским и глубинная двойственность этой катастрофы. Вся последующая трагедия выражена единственной фразой, и своим гением, способным это реализовать, Толстой встает в один ряд с Гомером и Шекспиром.

Вронские и Анна со Стивой идут к выходу, и тут происходит несчастный случай: «Сторож, был ли он пьян, или слишком закутан от сильного мороза, не слыхал отодвигаемого задом поезда, и его задавили». (Спокойное перечисление двух альтернатив характерно для Толстого). Облонский рассказывает, сколь ужасно выглядел погибший, слышны голоса обсуждающих, мучительной ли была смерть. Вронский полутайком передает двести рублей в помощь вдове. Но его жест не вполне чист; он, возможно, смутно надеется, что поступок впечатлит госпожу Каренину. Хотя происшествие быстро забывается, атмосфера остается омраченной. Это чем-то напоминает мотив смерти в увертюре к «Кармен», отзвуки которого остаются еще долго после поднятия занавеса. Поучительно сравнить использование этого основополагающего инструмента у Толстого и в «Мадам Бовари», где уже в начальных главах есть намеки на мышьяк. Толстовская версия менее тонка, но более внушительна.

Анна приезжает к Облонским, и мы погружаемся в горячий, комический водоворот Доллиного негодования, которое все более сменяется прощением. Тому, кто усомнится в наличии у Толстого чувства юмора, следует посмотреть, как Анна отправляет своего раскаявшегося, но смущенного брата к жене: «„Стива, — сказала она ему, весело подмигивая, крестя его и указывая на дверь глазами. — Иди, и помогай тебе бог“». Анна остается с Кити, и они говорят о Вронском. Анна хвалит его тоном старшей женщины, подбадривающей влюбленную девушку: «Но она не рассказала про эти двести рублей. Почему-то ей неприятно было вспоминать об этом. Она чувствовала, что в этом было что-то касающееся до нее и такое, чего не должно было быть». Разумеется, так оно и есть.

В этих предварительных главах Толстой с одинаковым мастерством раскрывает две стороны одной темы. Нюансы и оттенки индивидуальной психологии передаются с высочайшей точностью. Манера изложения близка к психологической мозаике, которая у нас ассоциируется с Генри Джеймсом и Прустом, и радикально от нее не отличается. Но в то же время громко бьется пульс физической энергии и жеста. Сильно передана материальная природа опыта, она окружает и в некотором роде очеловечивает жизнь разума. Лучше всего это видно в финале главы ХХ. Изощренный и плотно выстроенный диалог между Анной и Кити завершается на тревожной ноте. Кити кажется, что Анна «чем-то недовольна». В этот момент в комнату вбегают дети:

«Нет, я прежде! нет, я!» — кричали дети, окончив чай и выбегая к тете Анне.

«Все вместе! — сказала Анна и, смеясь, побежала им навстречу и обняла и повалила всю эту кучу копошащихся и визжащих от восторга детей…»

Мотивы здесь очевидны; Толстой вновь подчеркивает возраст Анны, ее зрелый статус, ее лучащееся обаяние. Изумляешься легкостью перехода от богатой внутренней игры предшествующего диалога к яркому скачку физической активности.

Кратко наведывается Вронский, но отказывается от приглашения присоединиться к семейному кругу. Кити думает, что он пришел из-за нее, но не стал показываться, «оттого что думал — поздно, и Анна здесь». Она смутно встревожена, как и сама Анна. На этой минорной и неясной ноте начинается трагедия обмана, в чьи сети Анне суждено попасть: этот обман ее в итоге погубит.

В Главе XXII мы оказываемся на балу, где Кити — словно новая Наташа Ростова — ожидает, что граф Вронский признается ей в любви. История чудесно выписана, и на ее фоне танцевальный вечер в Вобьесаре из «Мадам Бовари» смотрится тяжеловесно. Дело не в том, что Кити более духовно одарена, чем Эмма; на этой стадии романа она — заурядная молодая женщина. Разница обусловлена углом зрения двух писателей. Флобер отступает на шаг от своего холста и с холодной недоброжелательностью рисует вытянутой рукой. Даже в переводе мы чувствуем, что он гонится за особыми эффектами света и ритма:


Рекомендуем почитать
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Проблема субъекта в дискурсе Новой волны англо-американской фантастики

В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.


О том, как герои учат автора ремеслу (Нобелевская лекция)

Нобелевская лекция лауреата 1998 года, португальского писателя Жозе Сарамаго.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.