Едва переступив порог царской опочивальни, Басманов повалился в ноги царю. Потом, не вставая с колен, подполз к высокой постели государя и, с благоговением коснувшись губами дорогого, расшитого парчой одеяла, спросил медовым голосом, бегая по горнице лукавым и пронырливым взором:
— Как почивать изволил, государь-батюшка?… Каковы сны грезились, милостивец? Сладко ли отдохнулось сию ночку, великий государь?
— Не спал я, Федя! — уныло произнес Иван Васильевич. — Всю-то ночь напролет глаз не сомкнул! Сердце просто изныло, изболело… Все изменники наши, бояре, мне чудились… Въявь и во сне чудилась новая измена — крамола моим очам! Не верю я им, не верю… Враги они мне, только скрывают это… Много у меня больно врагов, Федя… Как ехидны, как змеи лютые, ползают они и шипят окрест меня!.. Сам знаю, кто мне ворог злейший, кто моему спокойствию грозит, кто меня, государя прирожденного, помазанника Божия, обижать дерзает… Вижу я многое, Федя, да не уличить мне, не накрыть злодеев моих: уж больно они ловки, свою измену-крамолу схоронить умеют.
И, сказав это, унылый и пришибленный за минуту до того царь точно преобразился. Его худое, изможденное от бессонных ночей лицо теперь было багрово-красно от гнева, злобы и возбуждения, губы и жиденькая бородка клинышком тряслись. Глаза горели мрачным, злобным огнем и метали искры.
Он был грозен и страшен в этот миг.
Федор Басманов знал, что в такие минуты государева гнева лучше не показываться на глаза царю. Но знал он и то, что если в эту минуту открыть Ивану Васильевичу имя или замысел нового врага, последнему не будет пощады. Государь находился в своем, столь часто появлявшемся у него состоянии жестокого озлобления, которое было так на руку его приближенным. Эти приближенные умели пользоваться подобным настроением царя и именно в такие минуты доносили ему на своих собственных врагов и недругов. Бывало, что они доносили просто из зависти на совершенно невинных людей, но большею частью на богатых и знатных бояр, заранее зная, что таких бояр постигнет неминуемая гибель, казнь, а все богатство казненных перейдет в руки доносчиков.
Ведь сколько уже случаев было подобных, но никто-никто не решался сказать грозному царю всю правду, никто не решался раскрыть ему глаза на то что творят царские любимцы…
Царский постельничий хорошо это знал и думал теперь о том, как бы воспользоваться минутой царского гнева, чтобы погубить одного из ненавистных ему бояр — молодого князя Дмитрия Ивановича Овчину-Оболенского.
Как-то на одном пиру у государя князь Дмитрий Иванович хотел сесть за стол на свое обычное место, неподалеку от царя. Каково же было удивление, когда он заметил, что на его месте уселся любимец царский Федор Басманов!
— Уступи мне мое место, Федя, — ласково попросил он молодого постельничего.
Но тот, дерзко взглянув на него, отвечал грубо:
— Не больно-то важная ты птица, князь, сядешь и пониже! Не вставать же мне из-за тебя!
Молодой князь вспыхнул, потом побледнел как смерть. Слова Басманова показались ему нестерпимым оскорблением. Ему, знатного рода князю, какой-то Басманов осмелился сказать такие дерзкие слова! В те далекие времена знатность рода почиталась куда больше богатства. На пирах и на простых трапезах люди садились за стол, строго следуя степени знатности своего родства. Чем важнее бывал гость, тем лучшее место получал он за столом. Нередко из-за этого происходили ссоры и распри у бояр и князей. Такой обычай сидеть по степени родовитости на пиру назывался местничеством и строго соблюдался в старое время.
Немудрено поэтому, что важный и знатный молодой князь был оскорблен грубым ответом простого царского слуги, не обладавшего ни титулом, ни званием.
— Тебя еще и на свете не было, молокосос, когда мой отец верой и правдой служил покойной матушке государя нашего, великой княгине Елене, — проговорил Овчина-Оболенский, впиваясь загоревшимися гневом очами в пригожее лицо обидчика.
— Что там ни говори, а мне ниже тебя сидеть не пристало! Потому с отцом твоим только и род-то твой возвысился, а допреж того вы худородные, мелкие князьки были! — зло рассмеялся Басманов, все еще продолжая нагло и вызывающе поглядывать на князя.
Тот света невзвидел от нового умышленного оскорбления. Он схватил тяжелый кубок со стола и готов был швырнуть им в обидчика, но друзья успели вовремя удержать за руку князя.
— Холоп, — проговорил он, сверкнув бешено глазами в лицо Басманова, — не хочу рук марать о тебя, а уж следовало бы проучить тебя, как негодного пса, за твои обиды…
Теперь настала очередь побледнеть Басманову.
— Ага! Ты так-то!.. Ну, ладно же, сочтемся мы с тобою, князенька! Будешь помнить, как называть холопом меня, любимца царева! — прошипел он повернувшемуся к нему спиной Овчине-Оболенскому.
И тут же мысленно поклялся жестоко отомстить врагу.
Вся эта ссора на пиру сейчас снова с малейшими подробностями встала в памяти Басманова. "Что, если час мести настал сегодня?" — неожиданно пришла ему в голову подлая мысль. Государь грозен и немилостив, самая удачная минута оклеветать перед ним князя Дмитрия. В такую минуту и без того дурно настроенный, невыспавшийся и недовольный царь охотнее, чем когда-либо, выслушает всякую клевету, всякий донос на кого бы то ни было. Надо только суметь донести, суметь оклеветать поладнее, и тогда, тогда… и сам князь Дмитрий Овчина-Оболенский, и все его богатство в руках его, Федора Басманова, и он волен распоряжаться ими!