Спор о Белинском. Ответ критикам - [16]

Шрифт
Интервал

* * *

Г. Бродский думает, что если бы я внимательнее прочел отзыв Белинского о «Сцене из Фауста», то эта внимательность мое «странное» мнение, будто критик не понял, не оценил названной пьесы, сильно «сократила» бы (разве мое мнение – длинное?) или даже «совсем уничтожила».

Как мне доказать, что я читал вполне внимательно? Но и Н. Л. Бродский не докажет, что у Белинского нет тех резюмирующих слов о «Сцене», которые я привел в своем очерке: «(несмотря на то, пьеса эта) написана ловко и бойко и потому читается легко и с удовольствием». «Несмотря на то», т. е. несмотря на свои недостатки, сцена «написана ловко и бойко» и т. д.: значит, в последних словах, в заключении Белинского, содержится самое похвальное, самое смягчающее, что он может противопоставить изъянам произведения, – то предельно-снисходительное, что он может сказать о творении, которое, на мой скромный взгляд, глубокомысленно и веще, достойно Гёте и достойно Пушкина (Белинский же говорит еще, что хотя «Сцена» «написана удивительно легкими и бойкими стихами, но между ею и Гётевым „Фаустом“ нет ничего общего»). Если бы даже Белинский был прав, со свойственной ему излишней чуткостью к запросам «нашего времени» утверждая, что это «наше время», «знакомое с демоном другого поэта» (Лермонтова), «с улыбкой смотрит на пушкинского чертенка» и пушкинскому Мефистофелю предпочитает «демона движения, вечного обновления, вечного возрождения», того, «в сущности, преблагонамеренного демона», который, если и «губит иногда людей и делает несчастными целые эпохи, то не иначе, как желая добра человечеству и всегда выручая его», – если бы, говорю я, Белинский был и прав в этом наивном понимании демонизма, как доброты, благонамеренности и прогресса, то и в таком случае, вопреки Н. Л. Бродскому (который свое возражение мне обосновывает ссылкою на указанную концепцию демона у Белинского), это и не «сократило» бы, и не «уничтожило» бы моей мысли о том, что знаменитый комментатор Пушкина «Сцене из Фауста» никакого серьезного значения не придавал.

* * *

Н. Л. Бродский полагает, что если бы я «захотел быть беспристрастным» и не строил своего заключения о взгляде Белинского на Баратынского «по поводу отзыва Белинского только об одном стихотворении этого поэта», то я не сказал бы будто первый «ужасающе не понял мудрого Баратынского».

Во-первых, свое заключение об отношении критика к поэту я вывел не из одного отзыва Белинского об одном стихотворении Баратынского, а из всего, что первый писал о последнем (преимущественно же из статьи Белинского 1842 г.: «Стихотворения Евгения Баратынского»). Г. Бродский не заметил в моей фразе действительно маленького слова – и. Фраза эта читается так: «Он ужасающе не понял мудрого Баратынского и, если в 1838 г. называл его стихотворение „Сначала мысль воплощена в поэму сжатую поэта…“ – истинной творческой красотою, необыкновенной художественностью, то в 1842 г. про это же стихотворение отзывался»… (очень отрицательно). Союз и только исполнил здесь свою прямую обязанность – соединил одну мысль с другой. То, что следует у меня после и, говорит не о непонимании Белинским Баратынского, а – правда, в связи с этим – о присущей нашему критику изменчивости оценок; те же шесть слов, которые седьмому слову и у меня предшествуют («он ужасающе не понял мудрого Баратынского»), содержат в себе вывод, повторяю, как из всех рецензий Белинского на Баратынского, так и из той полемической литературы об этих рецензиях, с которой я познакомился у Андреевского, у Саводника, у Венгерова.

Принятая мною форма «силуэта» дает мне право на сжатость и право не показывать своей предварительной черновой работы. Но вот она же, эта моя излюбленная манера, привела меня теперь к непроизводительной трате времени, так как в предлагаемой брошюре мне почти только то и приходится делать, что развертывать сосредоточенные предложения своего первоначального этюда. Правда, г. Бродский именно в сжатости мне вообще отказывает (чтобы в ее отсутствии у меня убедиться, для этого, по его словам, надо бы переписать все мои «силуэты»); мою речь, как автора, он называет «многоглаголевой». Но, может быть, Н. Л. Бродский не потребует, чтобы в подтверждение его приговора был переписан как раз мой силуэт Белинского? Может быть, в виде исключения, он согласится, что, по крайней мере, этот очерк скорее страдает излишней лаконичностью, чем заслуживает упрека в многословности? Ведь недаром же другие оппоненты корят меня моими четырнадцатью страничками.

Во-вторых, если Белинский, как и я, признавал Баратынского поэтом мысли и находил его язык сжатым (что, в возражение мне, напоминает г. Бродский), то отсюда еще далеко не следует, что Белинский Баратынского понял. Такие особенности в авторе «Истины» подмечали многие; и не подметить их грамотному человеку нельзя (да и сам поэт говорит о них в своей лирике). Подобные суждения лишь констатируют факт, но сами по себе еще не ведут к его пониманию и оценке, и совпадение таких элементарностей у разных критиков ничего не доказывает и ни к чему не обязывает. Сам же г. Бродский, усматривающий приведенную черту сходства во мнениях о Баратынском у Белинского и у меня, справедливо утверждает, однако, что в общем понимании поэзии Баратынского я с знаменитым критиком расхожусь. На непререкаемость именно своей оценки я, вопреки г. Бродскому, конечно, не притязаю; но интересно отметить, что как раз вопрос об отношении Белинского к Баратынскому теперь наименее спорен. Так, один из глубоких почитателей Белинского, один из сильнейших моих противников, г. Иванов-Разумник, говорит, к моему удовлетворению, следующее: «Белинский не оценил Баратынского – странно было бы стремиться это затушевывать… Главное в Баратынском все же не было выявлено в критике Белинского» (Собр. сочин. В. Г. Белинского, II, 538–539). В только что выпущенном Академией наук собрании сочинений Баратынского его биограф, г. М. Л. Гофман, на стр. LXXVIII первого тома, замечает: «Больно задевали самолюбие поэта неодобрительные отзывы о нем Белинского и критиков, вторивших Белинскому».


Еще от автора Юлий Исаевич Айхенвальд
Лермонтов

«Когда-то на смуглом лице юноши Лермонтова Тургенев прочел «зловещее и трагическое, сумрачную и недобрую силу, задумчивую презрительность и страсть». С таким выражением лица поэт и отошел в вечность; другого облика он и не запечатлел в памяти современников и потомства. Между тем внутреннее движение его творчества показывает, что, если бы ему не суждено было умереть так рано, его молодые черты, наверное, стали бы мягче и в них отразились бы тишина и благоволение просветленной души. Ведь перед нами – только драгоценный человеческий осколок, незаконченная жизнь и незаконченная поэзия, какая-то блестящая, но безжалостно укороченная и надорванная психическая нить.


Майков

«В представлении русского читателя имена Фета, Майкова и Полонского обыкновенно сливаются в одну поэтическую триаду. И сами участники ее сознавали свое внутреннее родство…».


Борис Зайцев

«На горизонте русской литературы тихо горит чистая звезда Бориса Зайцева. У нее есть свой особый, с другими не сливающийся свет, и от нее идет много благородных утешений. Зайцев нежен и хрупок, но в то же время не сходит с реалистической почвы, ни о чем не стесняется говорить, все называет по имени; он часто приникает к земле, к низменности, – однако сам остается не запятнан, как солнечный луч…».


Салтыков-Щедрин

«Сам Щедрин не завещал себя новым поколениям. Он так об этом говорит: „писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности“…».


Максим Горький

«Наиболее поразительной и печальной особенностью Горького является то, что он, этот проповедник свободы и природы, этот – в качестве рассказчика – высокомерный отрицатель культуры, сам, однако, в творчестве своем далеко уклоняется от живой непосредственности, наивной силы и красоты. Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха. Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и ширей. Дыхание Волги, которое должно бы слышаться на его страницах и освежать их вольной мощью своею, на самом деле заглушено тем резонерством и умышленностью, которые на первых же шагах извратили его перо, посулившее было свежесть и безыскусственность описаний.


Грибоедов

«Одинокое произведение Грибоедова, в рамке одного московского дня изобразившее весь уклад старинной жизни, пестрый калейдоскоп и сутолоку людей, в органической связи с сердечной драмой отдельной личности, – эта комедия с избытком содержания не умирает для нашего общества, и навсегда останется ему близок и дорог тот герой, который перенес великое горе от ума и оскорбленного чувства, но, сильный и страстный, не был сломлен толпою своих мучителей и завещал грядущим поколениям свое пламенное слово, свое негодование и все то же благородное горе…».


Рекомендуем почитать
Вечный поборник

Статья о творчестве Майкла Муркока.



Вертинский. Как поет под ногами земля

«Спасибо, господа. Я очень рад, что мы с вами увиделись, потому что судьба Вертинского, как никакая другая судьба, нам напоминает о невозможности и трагической ненужности отъезда. Может быть, это как раз самый горький урок, который он нам преподнес. Как мы знаем, Вертинский ненавидел советскую власть ровно до отъезда и после возвращения. Все остальное время он ее любил. Может быть, это оптимальный модус для поэта: жить здесь и все здесь ненавидеть. Это дает очень сильный лирический разрыв, лирическое напряжение…».


Пушкин как наш Христос

«Я никогда еще не приступал к предмету изложения с такой робостью, поскольку тема звучит уж очень кощунственно. Страхом любого исследователя именно перед кощунственностью формулировки можно объяснить ее сравнительную малоизученность. Здесь можно, пожалуй, сослаться на одного Борхеса, который, и то чрезвычайно осторожно, намекнул, что в мировой литературе существуют всего три сюжета, точнее, он выделил четыре, но заметил, что один из них, в сущности, вариация другого. Два сюжета известны нам из литературы ветхозаветной и дохристианской – это сюжет о странствиях хитреца и об осаде города; в основании каждой сколько-нибудь значительной культуры эти два сюжета лежат обязательно…».


Пастернак. Доктор Живаго великарусскаго языка

«Сегодняшняя наша ситуация довольно сложна: одна лекция о Пастернаке у нас уже была, и второй раз рассказывать про «Доктора…» – не то, чтобы мне было неинтересно, а, наверное, и вам не очень это нужно, поскольку многие лица в зале я узнаю. Следовательно, мы можем поговорить на выбор о нескольких вещах. Так случилось, что большая часть моей жизни прошла в непосредственном общении с текстами Пастернака и в писании книги о нем, и в рассказах о нем, и в преподавании его в школе, поэтому говорить-то я могу, в принципе, о любом его этапе, о любом его периоде – их было несколько и все они очень разные…».


Ильф и Петров

«Ильф и Петров в последнее время ушли из активного читательского обихода, как мне кажется, по двум причинам. Первая – старшему поколению они известны наизусть, а книги, известные наизусть, мы перечитываем неохотно. По этой же причине мы редко перечитываем, например, «Евгения Онегина» во взрослом возрасте – и его содержание от нас совершенно ускользает, потому что понято оно может быть только людьми за двадцать, как и автор. Что касается Ильфа и Петрова, то перечитывать их под новым углом в постсоветской реальности бывает особенно полезно.