Современное искусство - [6]
— Сдается мне, вы доживете до девяноста трех, порода у вас такая. И будете держать всех в страхе вплоть до последнего дня.
— Написать такую книгу вам, на мой взгляд, не по плечу, и я хочу, чтобы это было засвидетельствовано.
— Я всё понял. Но я еще могу вас удивить. Во всяком случае, прочтите мою книгу и тогда уж судите.
— Не хочу я ее читать. По крайней мере, пока мне не будет дано право изъять из нее всё, что я не одобрю.
— На вашем месте я, пожалуй, испытывал бы такие же чувства. Я запишу наш разговор на диктофон, не возражаете? Для вашей же защиты, чтобы я не исказил ваши слова.
Она — что поделать — соглашается, он достает из пиджачного кармана крохотный аппаратик, прикрепляет микрофон к вороту ее — мешок-мешком — платья и, прежде чем вернуться на свое место, благодушно треплет ее по плечу.
— Давайте начнем с начала, ладно? Расскажите, как вы с ним встретились?
— Не хотелось бы.
— В таком случае выбирайте тему сами, мне же лучше.
— Не хочу я вам ничего рассказывать. Мы ни о чем таком не договаривались.
Он вздыхает.
— Разрешите, я быстренько констатирую, что и так ясно: у нас противоположные позиции. Я полон решимости осуществить этот проект, вы — полны решимости меня остановить. Но, знаете ли, остановить меня вам, боюсь, не удастся. Неужели вы никак не можете с этим свыкнуться?
— Расскажите, почему вы хотите написать эту книгу.
— Потому что мне, я так думаю, хотелось бы ее прочитать. По-моему, лучше причины не найти.
— До сих пор вы ничего в этом роде не писали. Почему он?
— Ну, на это ответить проще простого. Видите ли, Америка меня пленяет. А он — американский художник в его высшем воплощении. Квинтэссенция американского гения.
— Я этого слова никогда не произносила. Никогда. Даже при нашей первой встрече. И вам отлично известно, как я с ним встретилась, вы об этом читали. Разве нет?
— Разумеется. Но одно дело прочесть, другое — услышать от участника. Вы — единственный свидетель тех событий.
— Да, и мои показания вам уже известны. Вы что, думаете, я вам расскажу что-то, чего никогда еще не рассказывала? — Она фыркает. — Я получила грошовую открытку, мне предлагали участвовать в групповой выставке, там же перечислялись и другие приглашенные художники. Обо всех, кроме него, я слышала, так что я порасспросила знакомых и пошла к нему домой. Из любопытства. А там его картины — ничего подобного я не видела. Они меня ошеломили. Да вы все знаете. Я осталась у него, мы проговорили двенадцать часов кряду. Вот так вот.
Но она помнит все, что не вошло в рассказ — целый мир: особую гулкую тишину квартиры в тот день, бутерброд с яйцом и перцем, который она съела на обед, прореху на его рубахе, сквозь которую просвечивал живот. И то, что накануне ночью она не спала ни минуты, потому что ее бросил любовник, работа у нее не спорилась, а ее лучшая подруга, единственный ее союзник во враждебном мире, увлеклась никчемным бородачом-стихоплетом. Когда она шла следом за Клеем по коридору, под ногами у нее хрустел песок, сквозь давно немытые окна комнаты, где висели его картины, пробивалось солнце. Будь хоть одно из этих обстоятельств иным: не разочаруйся она к тому времени в политике, не будь она в отчаянии от неудач, родись она разбитной красоткой, все могло пойти иначе. Она могла бы вернуться в Вашингтон-сквер на ту же скамейку и до хрипоты спорить о Троцком.
Тогда — но об этом она никогда не говорит — у нее было ощущение, что она набрела на что-то такое же простое, как счастье: в самом звуке его голоса, округлых гласных западных штатов было обещание мира, где нет места призракам. Она свыклась с исковерканными словами, с гортанным говором своего детства, придавленного бедами штетла. Свыклась с защитной иронией своих гринвич-виллиджских друзей, как и она, детей иммигрантов, с их быстрым насмешливым хохотком, хохотком людей, от рождения знающих, что мир, дай только слабину, тебя достанет. Он был ничем не отягощен — ни историей, ни иронией. Она и представить не могла, что ему доводилось соприкоснуться с мерзостью, приходилось что-то скрывать.
Марк Дадли ободряюще улыбается:
— Вы, вероятно, помните в точности, о чем тогда говорили?
— О Пикассо. Матиссе. Существуют ли вечные истины, и способно ли искусство их явить. Тогда было в обычае говорить о таком.
Вот она в конце концов и приоткрыла завесу над тем, как они тогда жили, что за веру исповедовали в середине XX века. Но он смотрит на нее все с той же обворожительной улыбкой. И не спрашивает — а ведь должен был бы, — что за работы она в тот день увидела, не сохранились ли какие-либо из них. За все время, что он у нее пробыл, на ее картины он и не посмотрел, а они висят на стене прямо напротив него, зато не сводил глаз с шейкерских[15] стульев, словно прикидывал, сколько можно за них выручить.
— О чем вы думали тем вечером, когда пришли домой? — он старается ее подловить: смотрит, не покраснеет ли она, не скажет ли: «Я не ушла домой».
— О живописи. — Она смотрит ему прямо в глаза. — А с кем еще вы разговаривали?
— Пока ни с кем. Хотел, понимаете ли, в первую очередь поговорить с вами. Для меня это вроде как дело чести.
Семья — это целый мир, о котором можно слагать мифы, легенды и предания. И вот в одной семье стали появляться на свет невиданные дети. Один за одним. И все — мальчики. Автор на протяжении 15 лет вел дневник наблюдений за этой ячейкой общества. Результатом стал самодлящийся эпос, в котором быль органично переплетается с выдумкой.
Действие романа классика нидерландской литературы В. Ф. Херманса (1921–1995) происходит в мае 1940 г., в первые дни после нападения гитлеровской Германии на Нидерланды. Главный герой – прокурор, его мать – знаменитая оперная певица, брат – художник. С нападением Германии их прежней богемной жизни приходит конец. На совести героя преступление: нечаянное убийство еврейской девочки, бежавшей из Германии и вынужденной скрываться. Благодаря детективной подоплеке книга отличается напряженностью действия, сочетающейся с философскими раздумьями автора.
Жизнь Полины была похожа на сказку: обожаемая работа, родители, любимый мужчина. Но однажды всё рухнуло… Доведенная до отчаяния Полина знакомится на крыше многоэтажки со странным парнем Петей. Он работает в супермаркете, а в свободное время ходит по крышам, уговаривая девушек не совершать страшный поступок. Петя говорит, что земная жизнь временна, и жить нужно так, словно тебе дали роль в театре. Полина восхищается его хладнокровием, но она даже не представляет, кем на самом деле является Петя.
«Неконтролируемая мысль» — это сборник стихотворений и поэм о бытие, жизни и окружающем мире, содержащий в себе 51 поэтическое произведение. В каждом стихотворении заложена частица автора, которая очень точно передает состояние его души в момент написания конкретного стихотворения. Стихотворение — зеркало души, поэтому каждая его строка даёт читателю возможность понять душевное состояние поэта.
О чем этот роман? Казалось бы, это двенадцать не связанных друг с другом рассказов. Или что-то их все же объединяет? Что нас всех объединяет? Нас, русских. Водка? Кровь? Любовь! Вот, что нас всех объединяет. Несмотря на все ужасы, которые происходили в прошлом и, несомненно, произойдут в будущем. И сквозь века и сквозь столетия, одна женщина, певица поет нам эту песню. Я чувствую любовь! Поет она. И значит, любовь есть. Ты чувствуешь любовь, читатель?
События, описанные в повестях «Новомир» и «Звезда моя, вечерница», происходят в сёлах Южного Урала (Оренбуржья) в конце перестройки и начале пресловутых «реформ». Главный персонаж повести «Новомир» — пенсионер, всю жизнь проработавший механизатором, доживающий свой век в полузаброшенной нынешней деревне, но сумевший, несмотря ни на что, сохранить в себе то человеческое, что напрочь утрачено так называемыми новыми русскими. Героиня повести «Звезда моя, вечерница» встречает наконец того единственного, кого не теряла надежды найти, — свою любовь, опору, соратника по жизни, и это во времена очередной русской смуты, обрушения всего, чем жили и на что так надеялись… Новая книга известного российского прозаика, лауреата премий имени И.А. Бунина, Александра Невского, Д.Н. Мамина-Сибиряка и многих других.
В книгу, составленную Асаром Эппелем, вошли рассказы, посвященные жизни российских евреев. Среди авторов сборника Василий Аксенов, Сергей Довлатов, Людмила Петрушевская, Алексей Варламов, Сергей Юрский… Всех их — при большом разнообразии творческих методов — объединяет пристальное внимание к внутреннему миру человека, тонкое чувство стиля, талант рассказчика.
Роман «Эсав» ведущего израильского прозаика Меира Шалева — это семейная сага, охватывающая период от конца Первой мировой войны и почти до наших времен. В центре событий — драматическая судьба двух братьев-близнецов, чья история во многом напоминает библейскую историю Якова и Эсава (в русском переводе Библии — Иакова и Исава). Роман увлекает поразительным сплавом серьезности и насмешливой игры, фантастики и реальности. Широкое эпическое дыхание и магическая атмосфера роднят его с книгами Маркеса, а ироничный интеллектуализм и изощренная сюжетная игра вызывают в памяти набоковский «Дар».
Впервые на русском языке выходит самый знаменитый роман ведущего израильского прозаика Меира Шалева. Эта книга о том поколении евреев, которое пришло из России в Палестину и превратило ее пески и болота в цветущую страну, Эрец-Исраэль. В мастерски выстроенном повествовании трагедия переплетена с иронией, русская любовь с горьким еврейским юмором, поэтический миф с грубой правдой тяжелого труда. История обитателей маленькой долины, отвоеванной у природы, вмещает огромный мир страсти и тоски, надежд и страданий, верности и боли.«Русский роман» — третье произведение Шалева, вышедшее в издательстве «Текст», после «Библии сегодня» (2000) и «В доме своем в пустыне…» (2005).
Роман «Свежо предание» — из разряда тех книг, которым пророчили публикацию лишь «через двести-триста лет». На этом параллели с «Жизнью и судьбой» Василия Гроссмана не заканчиваются: с разницей в год — тот же «Новый мир», тот же Твардовский, тот же сейф… Эпопея Гроссмана была напечатана за границей через 19 лет, в России — через 27. Роман И. Грековой увидел свет через 33 года (на родине — через 35 лет), к счастью, при жизни автора. В нем Елена Вентцель, русская женщина с немецкой фамилией, коснулась невозможного, для своего времени непроизносимого: сталинского антисемитизма.