Шакспер, Shakespeare, Шекспир: Роман о том, как возникали шедевры - [4]

Шрифт
Интервал

Это было символично – свирепый завоеватель Востока на коленях перед королевой Англии!

И в этом был Театр!

А аплодисменты, какие гремели аплодисменты! – ни одному написанному Кристофером Марло монологу, ни одной сочиненной им в «Тамерлане Великом» сцене не аплодировали так долго и так громко!

Даже сейчас, через двадцать три года, не на сцене, а близ Сент Эндрюс-стрит нашего славного Кембриджа, клянусь самому себе, всему миру и Господу: впервые тогда я испытал наслаждение, пьянящее сильнее, чем херес, – оттого что всего несколько вроде бы случайно выпаленных слов вдруг объединили в едином взлете духа венценосную особу, благородных лордов и леди, высокомерных господ и их подобострастных слуг!

В тот же миг я понял, что более всего на свете хочу быть драматургом!

…А после представления, когда я суетился во дворе королевского дворца в Гринвиче, поддерживая стремя у садящихся на своих скакунов господ (а некоторых, чрезмерно отяжелевших от вина и снеди, водружал в седло, что уж греха таить!), ко мне подошли юнец и подросток.

Наряжены они были в штаны и камзолы цветов колледжа Святого Джона – и голубой вроде бы свидетельствовал о высоте помыслов, однако вкрапления алого предупреждали о будущей приземленности деяний. Что же до излишне ярких проблесков золотого, то они будто бы намекали, что для толпы сойдет и сусальное, однако есть, есть где-то тщательно сокрытая от любопытствующих взглядов червонность.

Но даже сейчас, по прошествии двадцати лет, накануне того, как предстану перед судом Господним, признаю: не выглядела подошедшая ко мне парочка смешной. Нет, ей, в чем-то чуждой и знати и челяди, хотелось посочувствовать – как двум философам, упоенно беседовавшим в садах Академии, но вдруг оказавшимся случайно на лужайке, где красуются важничающие павлины.

И дабы не отличаться слишком уж вызывающе, вынужденным сменить белоснежные тоги на одеяния расцветок столь же вычурных, как у распустившихся вокруг них хвостов…

– Ты… э-э-э… разродился неплохим экспромтом, паренек! – обращаясь ко мне, как к навсегда младшему, промямлил подросток, оттягивая нижнюю губу без малейшего следа прорастания под ней будущей бородки клинышком… а ведь на моем подбородке таковая уже давно закудрявилась. – Ты… э-э-э… многообещающ, паренек! Во все пять часов сводящей скулы… э-э-э… скуки единственным живым эпизодом был этот экспромт с платком… Странно, кстати, что забулдыга и забияка Марло сочиняет подобную мертвечину, вы не находите, мой Саутгемптон?

Последнюю фразу он произнес не мямля и не экая, а вполне живо, по-французски, но я, хоть и не говорю на этом жеманно-картавом языке, все же усвоил его достаточно, чтобы понять сказанное, чтобы обидеться за Кристофера, которого в то время боготворил, – и при этом возликовать, поверив вдруг, что мне суждено превзойти его, как, впрочем, и всю прочую строчащую пьесы и вирши братию.

– Нахожу, юный Ратленд! – тоже по-французски промолвил юнец.

И они удалились, не дожидаясь от меня заурядного «Спасибо за комплимент, милорды!» и даже не спросив мое имя.

По боковым сторонам прямоугольного двора нестройными шпалерами стояли слуги – и в неровном свете факелов, которые они держали в высоко поднятых руках, неспешно удаляющаяся парочка отбрасывала странные тени.

И в какой-то момент черный, распластанный на земле человек-подросток перерос человека-юношу, а потом и вовсе стал нечеловечески узким и длинным… как копье, острие которого вонзилось в отбрасываемую мною неподвижную тень.


Уже со следующего утра я начал писать. Да нет же, не писать, а наговаривать пьесы и стихи – записывали их другие. Слова изливались из меня, как летний ливень из тучи, – но записывали другие, чаще всего не занятые в сцене актеры. Что ж делать, в стратфордской грамматической школе я научился быстро читать и славно декламировать – и по-английски, и на латыни; развил в себе умение – на слух ли, с листа – схватывать крепко и навсегда огромные куски текста. Но пишу всю жизнь медленно и коряво, как неграмотный.

И стесняюсь этого.

И даже никогда не беру в долг, чтобы не мучиться и не краснеть при написании расписок.

Да, умелость рук и пальцев мне не свойственна, но ловкость языка – возмещает это с лихвой!

Зато не стеснялся и не краснел, когда заимствовал сюжеты и поэтические приемы у всех этих университетских умников: Лили, Пиля, Лоджа, Кида, Грина… Даже воровал у них, потому что заимствует, дрожа от робости, бездарность; талант же, опьяненный дарованной ему Богом безнаказанностью, – беззастенчиво ворует!

Я подражал Марло, напропалую цитировал Овидия и Плутарха, а презираемая и обожаемая мною публика сходила с ума от восторга, заполняла театры и несла, несла, несла денежки.

Разгоряченный успехом первого показа «Юлия Цезаря», нетерпеливо ожидая, пока посланный в таверну мальчишка принесет мне хересу, я не признал подростка Ратленда в том болезненного вида вельможе, который умудрился откинуть полог ножнами шпаги… а ведь полог, помнится, был тяжеленный…

С того представления в Гринвиче прошло десять лет, во множестве запахов, наполнявших театр «Глобус», еще витала та свежесть камня, дерева и извести, которая не позволяет присвоить только-только выстроенному зданию намекающее на долговечность звание «недвижимость» – а потому двери в каморки, занимаемые пайщиками-актерами труппы «Слуги лорда-камергера», среди коих в то время был и я, решили навесить когда-нибудь потом, когда доходы станут ощутимыми; пока же обходились пологом из на редкость грубой мешковины, кусавшим мои руки всякий раз, как приходилось его откидывать.


Еще от автора Марк Зиновьевич Берколайко
Фарватер

Дед Георгия был сотником Донского войска, блестящим воином и вылитым Тарасом Бульбой: неохватность плеч, косолапость конника, взгляд, жаждущий рубки, – все совпадало досконально. Отец Георгия – потомственный казак – служил в Императорской казачьей сотне и геройски погиб вместе с Александром Освободителем от бомбы революционеров. И самому Георгию на роду было написано стать воином. Но все сложилось иначе… Наперекор Судьбе Георгий решил доказать всему миру, что можно побеждать не убивая. И доказал. Прошел сквозь ад Первой мировой, хаос Революции и пекло Гражданской, но уберег свою бессмертную душу – не убил…


Рекомендуем почитать
Записки лжесвидетеля

Ростислав Борисович Евдокимов (1950—2011) литератор, историк, политический и общественный деятель, член ПЕН-клуба, политзаключённый (1982—1987). В книге представлены его проза, мемуары, в которых рассказывается о последних политических лагерях СССР, статьи на различные темы. Кроме того, в книге помещены работы Евдокимова по истории, которые написаны для широкого круга читателей, в т.ч. для юношества.


Монстр памяти

Молодого израильского историка Мемориальный комплекс Яд Вашем командирует в Польшу – сопровождать в качестве гида делегации чиновников, группы школьников, студентов, солдат в бывших лагерях смерти Аушвиц, Треблинка, Собибор, Майданек… Он тщательно готовил себя к этой работе. Знал, что главное для человека на его месте – не позволить ужасам прошлого вторгнуться в твою жизнь. Был уверен, что справится. Но переоценил свои силы… В этой книге Ишай Сарид бросает читателю вызов, предлагая задуматься над тем, чем мы обычно предпочитаем себя не тревожить.


Похмелье

Я и сам до конца не знаю, о чем эта книга. Но мне очень хочется верить, что она не про алкоголь. Тем более хочется верить, что она совсем не про общепит. Мне кажется, что эта книга про тех и для тех, кто всеми силами пытается найти свое место. Для тех, кому сейчас грустно или очень грустно было когда-то. Мне кажется, что эта книга про многих из нас.Содержит нецензурную брань.


Птенец

Сюрреалистический рассказ, в котором главные герои – мысли – обретают видимость и осязаемость.


Белый цвет синего моря

Рассказ о том, как прогулка по морскому побережью превращается в жизненный путь.


Узлы

Девять человек, немногочисленные члены экипажа, груз и сопроводитель груза помещены на лайнер. Лайнер плывёт по водам Балтийского моря из России в Германию с 93 февраля по 17 марта. У каждого пассажира в этом экспериментальном тексте своя цель путешествия. Свои мечты и страхи. И если суша, а вместе с ней и порт прибытия, внезапно исчезают, то что остаётся делать? Куда плыть? У кого просить помощи? Как бороться с собственными демонами? Зачем осознавать, что нужно, а что не плачет… Что, возможно, произойдёт здесь, а что ртуть… Ведь то, что не утешает, то узлы… Содержит нецензурную брань.


Свет в окне

Новый роман Елены Катишонок продолжает дилогию «Жили-были старик со старухой» и «Против часовой стрелки». В том же старом городе живут потомки Ивановых. Странным образом судьбы героев пересекаются в Старом Доме из романа «Когда уходит человек», и в настоящее властно и неизбежно вклинивается прошлое. Вторая мировая война глазами девушки-остарбайтера; жестокая борьба в науке, которую помнит чудак-литературовед; старая политическая игра, приводящая человека в сумасшедший дом… «Свет в окне» – роман о любви и горечи.


Против часовой стрелки

Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.


Жили-были старик со старухой

Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.


Любовь и голуби

Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)