И только одного рисунка она побаивалась, и каждый раз старалась проскочить мимо него. На рисунке был изображен молодой военный, который сжимал рукой, одетой в колючую рукавицу, каких-то страшных, скрючившихся людишек; у людишек были выпученные глаза и высунутые языки, они были похожи на раздавленных лягушек. Ольга не знала, кто эти людишки-лягушки и кто этот военный. Подпись под рисунком была короткой и ничего не объясняла ей: «В ежовых рукавицах». Вот и все, что там было написано.
Отец…
Отца она любила. Он был тихий, незаметный в доме, не то что мать, — Ольга боялась ее и чувствовала, что отец тоже боится. Потом, многие годы спустя, она пыталась понять или хотя бы догадаться, что связывало их — большую, с большими мужскими руками, грубым голосом, тяжелым взглядом крохотных, глубоко посаженных глаз мать и его — робкого, словно придавленного ее мощью. Да, наверно, ничего. Откуда они были? Где и как встретились? Потянулись ли друг к другу, или их свел на этой барже РБ-17 какой-то случай? И она, Ольга, чем она была в их общей жизни? Нет, отец любил ее тоже, это-то она чувствовала! И тогда, когда приносил с берега кулечки с конфетной крошкой, и тогда, когда, оглянувшись, тайком, воровато, гладил ее деревянными ладонями по голове и лицу, и тогда, когда просто улыбался, глядя, как дочка играет на палубе, на корме, рядом с правилом, со своей куклой, отпихивая лезущую собачонку, — она чувствовала это! Ее память удерживала не только образы, не только события, но и эти ощущения.
Мать могла ударить ее, отец — никогда. У него становилось жалкое, беспомощное лицо, когда мать накидывалась на нее с руганью. Он ничем не мог помочь дочке, и она не обижалась на это, но и не бросалась к отцу за помощью. И она тоже ничем не могла помочь отцу, когда мать орала на него, — лишь потом, после, когда она уходила, Ольга прижималась к отцу, а тот гладил ее деревянной ладонью и успокаивающе бормотал: «Ну вот и ладно, вот и ладно, и ладненько…»
Может быть, эта постоянная злость, с которой жила мать, происходила от тяжелой работы (она тоже работала здесь, на барже, правильщицей, и зарплата ей шла точно такая же, как мужу), от неустроенности, от бездуховности и безысходности этой жизни на воде — не такой, как у всех людей, и виноватым в этой жизни ей казался он, муж?
…Ольга любила неторопливое движение баржи, когда внизу ровно шуршала вода и бесконечно тянулись берега — то голые еще, с обнаженными деревьями, серыми деревеньками, то с красно-желтыми отвесами осенней Камы, когда воздух уже прозрачен и холоден; то с часовенками или церквами на холмах, видимых издали и розовых от заката; берега с городами, которые она знала в основном по их названиям и которых побаивалась, потому что с самого начала вся ее жизнь была ограничена палубой баржи.
В каком-то волжском городке баржу поставили под погрузку, а рядом, на берегу, оказался передвижной зоопарк. Смотреть зверей Ольгу повел отец. Ему самому было интересно. Они ходили от клетки к клетке, и, обычно немногословный, тихий, отец чуть не кричал, размахивая руками: «Ты гля, гля! Тигры! Вон какая зверюга! Разлегся, желтый глаз! Ты ему скажи, чтоб вставал». У другой клетки, где взад-вперед бегали два волка, изредка останавливаясь и взглядывая куда-то поверх человеческих голов, отец разошелся пуще прежнего: «Ишь, попались! Попались, душегубы! Ты гля, гля! Вроде как собаками прикидываются, а на самом деле самый страшный зверь». — «Хищнее тигра?» — спросила Ольга. И тогда отец начал рассказывать ей, как у них в деревне волки за одну ночь вырезали чуть не всех овец. «В какой деревне?» — спросила Ольга. Отец отвернулся, буркнул что-то и пошел к соседней клетке.
Ночью оттуда, из клеток, доносился тяжелый, угрюмый рык, и собачонка на барже заходилась отчаянным, трусливым лаем. Ольга просыпалась, прислушивалась — рык сменялся каким-то хохотом, и отец, переворачиваясь на другой бок, говорил сквозь сон: «Шакалы, чтоб их…», — а собачонка снова захлебывалась от страха и царапалась в дверь, под людскую защиту. «Да спи ты, окаянный! — прикрикивала мать не то на мужа, не то на собачонку. — Господи, за что мне только такое наказание?..» Но утром Ольга все-таки спросила отца про ту деревню. Он провел ладонью по ее голове. «Что было, то сплыло. Иди-ка поиграй-ка, а вечером в город пойдем сушки покупать…» Так он ничего и не сказал ей, где же была та деревня. Почему не сказал? Что скрыл от нее?
Все-таки она что-то начинала понимать, пусть смутно еще, но уже с тревогой. Как-то на стоянке с соседней баржи пришла молодая женщина, жена правильщика, и сказала матери, что пароходство открыло летние лагеря для детей, вот туда бы Ольгу и отдать, чего девчонке мотаться все лето по рекам. И кормежка там лучше, и уход, и вообще… Тогда мать закричала. Она толкала эту женщину к сходням, наваливалась на нее всем своим тяжелым телом и кричала, чтоб духу этой б. . .щи тут больше не было. «Все отобрали, так теперь и дочку хотите?! — кричала она. — Ах ты, сука партейная, ты сначала своих нарожай!» Муж пытался оттащить ее, она ударила его локтем в лицо. «У меня отец-мать не знаю в каких лагерях, а она и мою дочку туда же захотела».