Проза И. А. Бунина. Философия, поэтика, диалоги - [137]

Шрифт
Интервал

«Ты» вторгается, проникает в нас, побуждая к раскрытию себя, к обнаружению нашей собственной экзистенции[472]. Так, организуя общение с Толстым на «высшем» – экзистенциальном – уровне, Бунин вступает в область самоопределения, начинает узнавать свое существо за пределами себя самого. Процесс авторского самоопределения составляет едва ли не главный сюжет рассматриваемой книги. Собственно бунинский материал, конечно, представлен в тексте в значительно меньшем объеме и скорректирован «под Толстого». Это, во-первых, воспоминания, рассказывающие о встречах Бунина и Толстого, о толстовском влиянии на автора, о ярких эпизодах следования автора «толстовству», об общении с толстовцами и т. п. Во-вторых, бунинские размышления над текстами, дневниками, философией Толстого, над его судьбой, бунинские суждения, оценки, впечатления, предположения.

Факты биографии, собственные незабываемые переживания, столь выпукло и фактурно представленные в книге благодаря бунинскому дару живописания, – самый естественный способ для автора обнаружить реальность своего «я» в диалоге. Такая задача, без сомнения, достигается: мы ощущаем «живое присутствие» собеседника Толстого.

Вслушиваясь в толстовский «голос», вновь и вновь возвращаясь к драматическим дням его «ухода», к последним часам его жизни, Бунин «отвечает» гению своими заветными мыслями, ранее уже высказанными в рассказе «Ночь», о двух родах людей и двух способах существований – материальном и духовном (9, 47–48). Мы понимаем, почему он, будучи на пороге 70-летия, так много пишет о смерти. А в толстовском качестве «чувствовать с такой остротой всякую плоть мира», как в зеркале, узнает собственное отношение к реальности.

Наконец, через общение с Толстым Бунин как-то иначе открывает характер своей религиозности. Нет сомнения, что «Освобождение Толстого» – одна из самых «буддистских» книг писателя, в которой, используя толстовские идеи, автор высказывает собственные взгляды на проблему смерти, трактуя эту проблему в аспекте восточной религиозной традиции. Смерть он пытается рассматривать как «освобождение», как победу безличности над «я», как «живой и радостный возврат из земного, временного, пространственного в неземное, вечное, беспредельное, в лоно Хозяина и Отца» (9, 160).

Казалось бы, нет ничего определеннее, чем эти «совпавшие» взгляды Бунина и Толстого на коренную проблему человеческого существования, выдающие их «восточные» пристрастия. А между тем автор серьезно озабочен вопросом о возможности примирения Толстого с церковью. Приводя свидетельство о посещении им Оптиной Пустыни, о прибытии в Астапово старца о. Варсонофия, Бунин предполагает, что такое примирение могло состояться. В первом случае он вспоминает признание Толстого сестре о том, как хорошо ему было в Оптиной и с какой радостью он «жил бы там, исполняя самые низкие и трудные дела» с условием «не принуждать <…> ходить в церковь», и замечает при этом: «Чем бы все это кончилось? Может быть, и состоялись бы его встречи с оптинскими старцами, и, может быть, привели бы они к возвращению его в лоно церкви» (9, 22). Помешала необходимость спешного отъезда из-за угрозы «преследований» Софьи Андреевны. Чуть позже, завершая третью главу, Бунин цитирует письмо о. Варсонофия как свидетельствующее о желании Толстого «видеть старцев», беседовать с ними и высказывает такое же предположение: «Но что было бы, если бы Александра Львовна допустила его к отцу? Можно предположить: примирение умирающего с церковью» (9, 28). Правда, в отличие от многих мемуаристов, Бунин избегает ложно-счастливого разрешения противоречий и представляет проблему во всей ее сложной полноте.

Поэтому здесь же он вспоминает последние «буддистские» слова Толстого: «Все Я, <…> все проявления, <…> довольно проявлений, <…> вот и все…» (9, 28) – и вновь задается вопросом, на который предлагает свой вариант ответа: разве примирение с церковью «уничтожило бы смысл его бредовых слов? Смысл этот слишком велик, уничтожить его не могло ничто» (9, 28–29). Такой бунинский комментарий весьма показателен. В нем, с одной стороны, живое движение авторской души примирить Толстого с религиозным опытом соотечественников, выдающее «кровную», эмоциональную связь этой души с традицией своего народа, а с другой – нечто такое, что может быть истолковано с помощью ясперовского понятия «философской веры»[473]. «Философская вера» – это знание о существовании трансценденции, того непостижимого бытия, которое никогда не станет миром, где мы живем, действуем и который мы способны помыслить[474]. «Философская вера» не противоречит разуму, а согласуется с ним, может быть, поэтому в религиозно-философских фрагментах текста преобладает рассудочный компонент. Такое знание о том, чего знать невозможно (сравните с концовкой бунинского суждения о смерти как о возвращении в «лоно Хозяина и Отца, бытие которого совершенно несомненно»), требует от философа, от художника-философа особого оформляющего языка, наиболее адекватного его представлениям о трансцендентном. Может быть, язык буддистской традиции и стал для Бунина подобным языком, наиболее оптимальным в выражении его феноменологических устремлений.


Рекомендуем почитать
Гоголь и географическое воображение романтизма

В 1831 году состоялась первая публикация статьи Н. В. Гоголя «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Поднятая в ней тема много значила для автора «Мертвых душ» – известно, что он задумывал написать целую книгу о географии России. Подробные географические описания, выдержанные в духе научных трудов первой половины XIX века, встречаются и в художественных произведениях Гоголя. Именно на годы жизни писателя пришлось зарождение географии как науки, причем она подпитывалась идеями немецкого романтизма, а ее методология строилась по образцам художественного пейзажа.


Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников

В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают

«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.