Проза И. А. Бунина. Философия, поэтика, диалоги - [136]

Шрифт
Интервал

Немного позднее, цитируя большой фрагмент из «Первых воспоминаний», очень важный, по его мнению, Бунин вновь замечает: «Как никто и никогда, за все эти двадцать пять лет, прошедшие со времени его смерти, не обратил никакого внимания на такие изумительные во всех отношениях строки, невозможно понять» (9, 44).

Мысль о том, что Толстой не понят миром, недостаточно оценен или искажен, опошлен (ср.: «…вопросы, “что он был за человек”, почему Софья Андреевна “всю жизнь ходила по ножу” и что заставило его бежать, кажутся уже вполне разрешенными. Но это только так кажется» (9, 43–44)), выражается в активном стремлении защитить его от упрощений – пусть даже талантливых – Алданова, Маклакова, Мережковского, Амфитеатрова и других. Им не хватает, по мнению автора, глубины потрясенности личностью Толстого. А итальянец Чинелли, написавший о нем большую книгу, превращается в обобщающую, почти символическую фигуру исследователя, примитивно, приблизительно трактующего Толстого. «Повторяю, почти все легенды о нем создавались прежде всего по его собственной вине – на основании его резких, крайних самооценок» (9, 138), – пытается объясниться автор со слишком «доверчивыми» читателями толстовских дневников. А то и прямо заявляет: «Исповеди, дневники… Все-таки надо уметь читать их» (9, 107).

Итак, перед нами – общение двоих, которое носит не только философско-сущностный (по «последним вопросам» бытия), но и личный характер, что сознательно подчеркивается частым употреблением местоимения «он» по отношению к Толстому, усиливающим эффект особого отношения автора к герою: «После его похорон Ясная Поляна быстро опустела» (9, 39); «Он был счастлив, как один из миллиона» (9, 40); «Он заводит большой пчельник и просиживает там часами» (9, 40); «Он пишет своему другу» (9, 40); «В опустевших комнатах смотрят со стен его проникающие в душу глаза» (9, 42); «На постели в спальне его любимая подушечка» (9, 42) и т. п.

Если следовать типологии коммуникаций, предложенной К. Г. Ясперсом в его работах, то Бунин в данном случае, безусловно, стремится к коммуникации экзистенциальной[469]. Это многое объясняет в самой книге. Такой тип коммуникации предполагает не просто общение личностей как существ социальных и мыслящих, а отношение одной экзистенции к другой, то есть охватывается все человеческое существо целиком, затрагиваются самые глубокие и интимные стороны его жизни. При этом экзистенция – такой уровень человеческого бытия, который не может быть предметом научного исследования. Она необъективируема, ее нельзя определить научными или философскими терминами, а можно только охарактеризовать путем «экзистенциального прояснения»[470]. Думается, авторская техника повествования и организации диалога как раз ведется по принципу «экзистенциального прояснения». Отсюда, с одной стороны, стремление к полноте проявленности личности Толстого, самых разных ее составляющих – от внешних и физических данных до глубинных качеств, а с другой – невозможность, при всей продуманности концепции, остановиться на главном определении, та бесконечность вопросов, которой живет книга и которая остается после ее прочтения. Концепция «освобождения» предложена, но на один из ключевых вопросов «что освободило его?», вынесенный в финал, автор предлагает свободно отвечать читателю, приводя в качестве материала для размышлений свои, очень искренние, суждения и свидетельство врача И. Н. Альтшуллера, наблюдавшего за Толстым во время тяжелой болезни в Крыму, в 1901 г.:

«– Смерти празднуем умерщвление, <…> инаго жития вечнаго начала. <…>

Так поет церковь, отвергнутая Толстым. Но песнопений веры (веры вообще) он не отвергал. Что освободило его? Пусть не “Спасова смерть”. Все же “праздновал” он “Смерти умерщвление” чувство “инаго жития вечнаго” обрел. А ведь все в чувстве. Не чувствую этого “Ничто” – и спасен. <…> Мой старый друг <…> пишет мне: “Мы, врачи, тогда почти потеряли всякую надежду. <…> Он лежал <…> и вдруг слабым голосом, но отчетливо произнес: “От тебя пришел, к тебе вернусь, прими меня, Господи”, – произнес так, как всякий просто верующий человек» (9, 165).

Финал совершенно замечателен. Эффект читательской вовлеченности в пространство «встречи» достигает здесь высшей точки, размыкая пространство далеко за пределы текста. Встреча «продолжает быть», она «длится», поскольку всегда «сущности переживаются в настоящем», а экзистенция не то, что определено и было, а то, что «свершается»[471]. Такой тип общения требует от включенных в него полного, безусловного раскрытия и «освобождения». Название в данном случае не только обозначает концепцию («освобождение – в разоблачении духа от его материального одеяния, в воссоединении Я временного с вечным Я»), но и претендует на результат предпринятых автором усилий. А «освобождение», в свою очередь, может осуществить автор, который тоже «свободен», свободен от традиционных ролей и статусов. Действительно, кто стоит за «Освобождением Толстого» – реальное биографическое лицо, пишущее мемуары, теоретик, предпринявший попытку исследования, интерпретатор литературных текстов или художественный образ?


Рекомендуем почитать
Гоголь и географическое воображение романтизма

В 1831 году состоялась первая публикация статьи Н. В. Гоголя «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Поднятая в ней тема много значила для автора «Мертвых душ» – известно, что он задумывал написать целую книгу о географии России. Подробные географические описания, выдержанные в духе научных трудов первой половины XIX века, встречаются и в художественных произведениях Гоголя. Именно на годы жизни писателя пришлось зарождение географии как науки, причем она подпитывалась идеями немецкого романтизма, а ее методология строилась по образцам художественного пейзажа.


Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников

В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают

«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.