Проза И. А. Бунина. Философия, поэтика, диалоги - [135]

Шрифт
Интервал

(курсив автора. – Н. П.) было “иначе”, и все так удивительно, что, казалось бы, уже ничему нельзя больше удивляться, И вот все-таки удивляешься – опять, опять говоришь себе: в каком великом “делании” провел всю свою жизнь этот человек» (9, 120).

Оценки и свидетельства ученых и биографов, представленные здесь также достаточно широко, как раз свободны от эмпирики и излишней эмоциональности мемуаристики и, казалось бы, могут составить достойную автору партию «голосов». Но возникает другая опасность, которая связана с так называемым объективным, а по существу, объектным подходом к постижению Толстого. Такой подход ведет к «растаскиванию» личности, ее живой сложности на части, частности и определения. Книга содержит целый ряд такого рода, на первый взгляд, верных, но обедняющих, опошляющих эту сложность определений и характеристик: «апостол любви», «великий грешник», «воплощенное угрызение социальной совести», «мировая совесть цивилизованного мира», «бунтарь, анархист, невер», «как художник Толстой, конечно, вне сомнений», «истинный позитивист нашего века», «Толстой пошел против церкви и мира – и восстановил против себя и церковь и мир» и т. д.

Бунину дискомфортно от таких «прояснений» и формулировок личности гения. Он стремится показать их приблизительность, досадную неточность, несостоятельность, поскольку понимает, что «подлинная жизнь личности совершается как бы в точке <…> несовпадения человека с самим собою, в точке выхода его за пределы всего, что он есть как вещное бытие, которое можно подсмотреть, определить и предсказать помимо его воли, “заочно”»[467]. Это понимание тем более ценно еще и потому, что Бунин, как и его великий предшественник, тяготел в творчестве к монологическому типу высказывания.

Обращаясь к исследователям Толстого, Бунин корректно, но твердо убеждает их в принципиальной несводимости Толстого к данным ими тем или иным характеристикам, в возможности каждый раз заново не только уточнить и дополнить эти характеристики, но и опровергнуть их. Так, приводя размышления адвоката Маклакова о характере религиозности Толстого, на взгляд автора, из числа самых удачных, Бунин тем не менее комментирует их следующим образом: «Так разъяснял Толстого Маклаков, <…> “Толстой – сын позитивного века и сам позитивист”. Но весьма странно называть “сыном позитивного века” того, кто то и дело говорил и писал: “Нет более распространенного суеверия, что человек с его телом есть нечто реальное. <…> Все тверже и тверже знаю, что огонь, погаснувший здесь, появится в новом виде не здесь (курсив автора. – Н. П.) – он самый. Вчера очень интересный разговор с Коншиным, он просвещенный материалист. Его, разумеется, не убедил ни в существовании Бога, ни в будущей жизни, но себя убедил еще больше. Есть ведь миллионы не-христиан, миллионы не признающих Христа Богом и, однако, верующих”» (9, 132). Или чуть дальше: «Маклаков утверждает: <…> “Толстой, как человек неверующий, видел в смерти полный конец”. На чем основано это утверждение? И на том, что “сам Толстой говорил мне не раз”, и на том, думаю, что Толстой писал, например, так: “Будущая жизнь – бессмыслица”. Это как будто совершенно подкрепляет утверждение Маклакова. Но чем кончена эта фраза, <…> как она читается полностью? – Будущая жизнь бессмыслица: жизнь вневременна» (9, 159–160).

Подобное отношение Бунин высказывает к книге М. Алданова «Загадка Толстого». Оценивая ее достаточно высоко, он не приемлет целого ряда жестких оценок и формулировок. Бунин цитирует Алданова: «Если мыслимо создать философию смерти, ее должен был создать Толстой. Но он не воспользовался для этических обобщений богатствами своей сокровищницы. <…> Естествоиспытатель сделал свое дело. Философ прошел мимо» (9, 149). Затем вступает сам: «Читаешь и глазам не веришь» (9, 149). Далее идет эмоциональный разбор толстовского текста и опять бунинские тревожащие вопросы: «Говорят ли так “естествоиспытатели”? Если для Толстого рождение человека есть таинство, “торжественнейшее в мире”, как может быть для него не таинством смерть человека, если только человек не умер еще при жизни?» (9, 150). И как главный аргумент в споре снова и снова звучит слово самого Толстого. Думать о Толстом для Бунина – значит думать вместе с ним, писать о нем – значит говорить с ним, давая ему возможность раскрыться самому.

А если этого нет, если общение не состоялось, то внутренняя суть Другого ускользает, его мир тотчас же поворачивается к нам своей объектной стороной: замолкает, закрывается и застывает в завершенные объектные образы[468]. Бунина, личностно и глубоко задетого феноменом Толстого, как раз страшит и отталкивает подобная завершенность, и своими настойчивыми вопрошаниями, последовательно проходящими через весь текст, он пытается ее разрушить.

Следовательно, представленное здесь «многоголосье» условно, оно, скорее, формальный признак организации текста, поскольку все «другие» персонажи нарушают правила диалога, либо растворяя личность Толстого в собственном опыте, либо слишком объективируя ее. Поэтому их «голоса» служат преимущественно фоном, материалом для более резкого выявления двух основных. Заметим, что такая позиция обозначается сразу. Возьмем начало книги. Бунин цитирует поучения Будды, затем Толстого (ведь, по его мнению, масштаб личностей равен): «И вот и Толстой говорит об “освобождении”: “Мало того, что пространство и время и причина суть формы мышления и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть (все) большее и большее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них”. <…> В этих словах, – резюмирует далее Бунин, – еще никем никогда не отмеченных, главное указание к пониманию его всего» (9, 7). Так он выражает свою позицию и оговаривает «право» на диалог.


Рекомендуем почитать
Гоголь и географическое воображение романтизма

В 1831 году состоялась первая публикация статьи Н. В. Гоголя «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Поднятая в ней тема много значила для автора «Мертвых душ» – известно, что он задумывал написать целую книгу о географии России. Подробные географические описания, выдержанные в духе научных трудов первой половины XIX века, встречаются и в художественных произведениях Гоголя. Именно на годы жизни писателя пришлось зарождение географии как науки, причем она подпитывалась идеями немецкого романтизма, а ее методология строилась по образцам художественного пейзажа.


Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников

В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают

«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.