Проза И. А. Бунина. Философия, поэтика, диалоги - [134]

Шрифт
Интервал

Кроме собственных ярких и афористичных «объективации» и воспоминаний, автор включает в текст огромный по своей значимости и немалый по объему материал, тщательно собранный и изученный им как добросовестным исследователем и как человеком, остро заинтересованным в предмете и субъекте разговора. Не могут не восхищать внимание и обстоятельность, с которыми Бунин использует в книге многочисленные мемуарные, публицистические, литературно-критические, философские источники. Серьезность отношения к предшественникам и современникам, знавшим Толстого и писавшим о нем, сама по себе показательна, поскольку без нее вряд ли возможен тот уровень знания, который обеспечивает автору свободу в обращении с материалом и выстраивании собственной концепции. Свидетельства и оценки других также введены по принципу перекликающихся «голосов» (правда, нередко комментируемых Буниным), и, на первый взгляд, создается впечатление, что все они участвуют в общем разговоре на равных, выступают в качестве субъектов диалога. Довольно многочисленных персонажей, представленных в бунинском тексте, условно можно разделить на две группы: во-первых, члены семьи, родные, лица, близко знавшие Толстого, а во-вторых, его биографы и исследователи творчества. Автор, безусловно, отдает должное мемуарным свидетельствам, очень, широко их использует, понимая, что именно воспоминания наиболее эффективны для феноменологического проявления «живого» Толстого, Толстого-человека. Он с большим вниманием и доверием, относится, например, к мемуарам Е. М. Лопатиной, ранее нигде не публиковавшимся, ее рассказы занимают несколько страниц, показывая нам Толстого с очень важной для самого автора и читателя – религиозной стороны. Рядом с ее рассказами соседствуют не менее важные воспоминания, реплики, зарисовки детей, Софьи Андреевны, сестры Марии Николаевны, Т. Д. Кузьминской, докторов, А. Б. Гольденвейзера и др.

Все эти ранее разрозненные свидетельства, объединенные общим пространством текста-диалога, обретают иное качество, заражаясь пафосом этого общего пространства. Значение их неоспоримо. Так, по-особому звучат в бунинском тексте слова Александры Львовны о последних часах жизни отца: «Я сжала его руку и припала к ней губами, стараясь сдержать рыдания. В этот день отец сказал нам слова, которые заставили нас вспомнить, что жизнь для чего-то послана нам» (9, 27). Эти слова – известный совет умирающего гения помнить о других людях, а не смотреть «только на одного Льва».

Или свидетельства А. Гольденвейзера о физической мощи, о физической крепости Толстого: «Когда мне однажды пришлось спать в его ночной рубашке, то плечи ее спускались мне почти до локтя» (9, 94); «Мы <…> раз попробовали, сидя за столом, опершись на стол локтями и взявшись рука в руку, пригибать к столу руку. <…> Он одолел всех присутствующих» (9, 94).

Но в целом все вспоминающие Толстого склонны растворять резкую индивидуальность и масштаб его личности («инакость» по М. Буберу) в собственном эмоциональном, интеллектуальном и жизненном опыте. В данном случае мы имеем дело, если можно так сказать, с «чистым вживанием», «вчувствованием» наоборот. Такое «вживание наоборот» проявляется, в частности, в эмоциональных репликах и оценках Софьи Андреевны: «Левочку никто не знает, знаю только я – он больной и ненормальный человек» (9, 113); «Если счастливый человек вдруг увидит в жизни, как Левочка, только ужасное, а на хорошее закрыл глаза, то это от нездоровья» (9, 121). Рассказы и комментарии Лопатиной, о которой Бунин прямо говорит как о женщине «замечательной, но очень пристрастной», отмечены той же печатью «судить по себе». Так, она вспоминает, как Толстой «пришел в дикий восторг» от рассказа о непристойном поведении в церкви во время брачной церемонии «одного известного в Москве приват-доцента, сына ученого богослова, священника», и завершает свое повествование характерной репликой: «Для меня это было и есть совершенно несомненным присутствием в нем беса» (9, 84). Она же вспоминает такое суждение своего брата Владимира: «Как это никто не видит, что Толстой переживает и всегда переживал ужасную трагедию, которая заключается прежде всего в том, что в нем сидит сто человек, совсем разных, и нет только одного: того, кто может верить в Бога. В силу своего гения он хочет и должен верить, но органа, которым верят, ему не дано». Сопровождается это высказывание не менее характерным комментарием: «Вы вот смеетесь над такими словами, а это сущая правда» (9, 85).

Но больше всего впечатляет ядовито-ироническая оценка яснополянского мужика, записанная помещиком Мертваго: «Да, хороший был барин покойный граф! Все, говорит, бывало, теперь не мое, <…> мне, мол, это без надобности, я трудящий народ люблю. <…> А выйдешь так-то на зорьке, еще солнце не показывалось, а уж он шмыг, шмыг по росе, по опушке своего леса, и так шныряет глазами по лесу: нет ли, значит, порубки где?» (9, 66).

Очевидно, что в таких воспоминаниях и суждениях Толстой слишком приближен (нарушена позиция «вненаходимости»), в них нет ощущения или осознания драгоценной инакости Другого, без чего невозможен настоящий диалог, а значит, и открытие этого Другого. Сравните с признанием самого Бунина: «В нем


Рекомендуем почитать
Гоголь и географическое воображение романтизма

В 1831 году состоялась первая публикация статьи Н. В. Гоголя «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Поднятая в ней тема много значила для автора «Мертвых душ» – известно, что он задумывал написать целую книгу о географии России. Подробные географические описания, выдержанные в духе научных трудов первой половины XIX века, встречаются и в художественных произведениях Гоголя. Именно на годы жизни писателя пришлось зарождение географии как науки, причем она подпитывалась идеями немецкого романтизма, а ее методология строилась по образцам художественного пейзажа.


Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников

В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают

«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.