Проза И. А. Бунина. Философия, поэтика, диалоги - [139]

Шрифт
Интервал

Авторское многоточие в данном случае полно смысла, оно становится знаком «продолжения» этой первой встречи во всех последующих, а также «продолжения» в широком смысле – в бунинской жизни, в его писательской судьбе.

Возникает вопрос: как соединяется в авторском тексте принцип пространственной «рядоположенности», «посягающий» на традиционные структуры, с почти классической сюжетной законченностью подобных фрагментов? Думается, такие эпизоды, демонстрирующие блестящие возможности образного, художественного «представления» главного героя и воспринятые в контексте всего произведения, могут быть истолкованы именно как аргументы в пользу художника и художественного постижения личности Толстого.

Возьмем другой эпизод, отсылающий нас к тому трагическому дню, когда Бунин узнал о смерти Толстого: «До сих пор помню тот день, тот час, когда ударил мне в глаза крупный шрифт газетной телеграммы: “Астапово, 7 ноября. В 6 час. 5 мин. Лев Николаевич Толстой тихо скончался”. Газетный лист был в траурной раме. Посреди его чернел всему миру известный портрет старого мужика в мешковатой блузе, с горестно-сумрачными глазами и большой косой бородой. Был одиннадцатый час мокрого и темного петербургского дня» (9, 29). Повторенное «тот день, тот час» не просто усиливает значение восстановленного момента из прошлого, но и сообщает особый ритм и первой фразе и всему фрагменту в целом. Контраст глаголов «ударил» и «тихо скончался» предельно проявляет остроту пережитого, а использование глагола с вполне определенной цветовой и ритуальной семантикой «чернел» в сочетании с «портретом старого мужика в мешковатой блузе» снимает ту официальную патетику, которая бы разрушила интимность, искренность интонации. Наконец, почти точное указание часа того «темного петербургского дня» в финале придает отрывку структурную завершенность.

Правда художественного образа, вместившая всю боль потрясения от невосполнимой утраты, не сопоставима по силе воздействия с теми фрагментами репортажей о похоронах Толстого, которые приводит Бунин в книге. В контексте авторского свидетельства, его столь искреннего, трепетного, глубоко заинтересованного отношения к Толстому, определяющего характер всего произведения, печатные «выражения» любви к гениальному современнику действительно оскорбляют «казенной» интонацией, интонацией фальшивой, «пошлой торжественности»: «С 10 часов 7 ноября разрешили входить в ту комнату, где лежало тело великого старца, всем желавшим поклониться ему. Железнодорожники убрали его ложе ветками можжевельника и возложили первый венок с трогательной надписью: “Апостолу любви”» (9, 64). Упреки Бунина в том, что прощание с Толстым стало для многих лишь «грандиозным зрелищем» представляются вполне обоснованными.

Открытые переходы на образный язык в смоделированной в произведении «ситуации встречи» с великим художником совершенно органичны для Бунина в силу его «настоящего художественного естества». И попытка авторского самоопределения, самораскрытия просто немыслима без таких «переходов». В сущности, с самого начала текст показывает возможности именно художественной гармонизации тех «незавершенностей» проблемно-содержательного характера, которые иначе и не могут быть завершены, кроме как эстетически, трансформируясь в состоявшиеся художественные образы или переходя в образно-метафорический план произведения.

Яркий пример такого «перехода» – метафорический язык пространственных доминант текста, вариант образного воплощения концепции «освобождения», успешно соревнующийся с «теоретической» и «документальной» линиями.

Обратимся к первой, вступительной и очень важной как свернутый концепт всей книги, главке. Здесь обозначены, по существу, почти все основные пространственные доминанты. Цитируя высказывание Толстого об «освобождении», Бунин заключает: «Астапово – завершение “освобождения”» (9, 7), придавая месту, волею судьбы ставшему известным всей России, особый статус обозначения яркого и закономерного финала великой толстовской драмы жизнестроительства. Далее Бунин пытается очертить пространство человеческого существования вообще, человеческого пути, с помощью таких понятий, как град, отечество и мир. Толстой оказывается для него среди тех, кто не только преодолел границы града и отечества и ощутил своей родиной весь мир. Для него «не осталось в года его высшей мудрости <…> даже мира, осталось одно: Бог;

осталось “освобождение”, уход, возврат к Богу, растворение – снова растворение – в Нем» (9, 7–8).

Любопытно, что, как будто бы активно опираясь на буддистскую антропологию, Бунин тем не менее предпочитает не использовать жестко определенных буддистских терминов (в частности, термина «мокша»), обращается, скорее, к универсальному языку, более внятному представителям разных культурных и религиозных традиций. Так возникают ключевые понятия – «освобождение», «уход», «возврат к Богу», «растворение», которые можно трактовать достаточно широко, не только в сугубо буддистском ключе. Не случайно чуть позже бунинский текст соединяет в одном ряду Будду и Христа, православного и католического святых.


Рекомендуем почитать
Гоголь и географическое воображение романтизма

В 1831 году состоялась первая публикация статьи Н. В. Гоголя «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Поднятая в ней тема много значила для автора «Мертвых душ» – известно, что он задумывал написать целую книгу о географии России. Подробные географические описания, выдержанные в духе научных трудов первой половины XIX века, встречаются и в художественных произведениях Гоголя. Именно на годы жизни писателя пришлось зарождение географии как науки, причем она подпитывалась идеями немецкого романтизма, а ее методология строилась по образцам художественного пейзажа.


Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников

В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают

«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.