Просто голос - [3]

Шрифт
Интервал

Так где-нибудь в Германии, лениво перебрасываясь с солдатами видавшей виды шуткой, в пыли молниеносного суточного марша, я вдруг на миг обмирал от подступившего небытия времени, не имевшего ничего общего с обыденной военной смертью, которая была к тому же атрибутом жизни, то есть временного, то есть невозможной наградой. За лагерным забором вставал непуганый лес с его северной дичью, тяжкие сосны скрипуче ворочались под ветром, усыпанным сверху звездами, из-под ног сосен терпеливо спускался к реке васильковый луг, но вся эта неубедительная, хотя и мастерски выполненная декорация вдруг отставала от грубой основы, и в открывшуюся щель сочилась убыль, выхватывая мгновение нашего смеха или только моего, — он оставался как бы проеденный молью, и приходилось рывком выносить себя на противоположный берег обвалившегося разговора, строго одергивать и удаляться к офицерской палатке. Или на проверке караулов, когда оборванное слово пароля… Впрочем, я заговариваюсь.

Мои собственные взгляды на суть происходящего сложились довольно рано, и в речах учителей я всегда искал не столько откровения, сколько подтверждения известному. Но при этом я взял себе за правило никогда не окостеневать до той степени, когда слово оппонента начисто лишается убеждающей силы, — меня всегда занимала сама возможность, что человек, равный мне по уму и развитию, может видеть мир совершенно по-иному и толково излагать свои мнения. Тут, надо полагать, сказалась армейская выучка, позволяющая в момент беспрекословного приказа поступаться личной волей и подменять ее волей командира, от которой, как можно было увидеть, тянулись цепи оценок, рассуждений, решений. Мне на моем веку порой везло на командиров, и в миг победы их сердца были для меня прозрачны. Отсюда, надо полагать, и происходит моя репутация образцового собеседника, позволявшая мне порой вникать в традиции и советы, закрытые большинству равных мне по рождению. Именно в кругу последних, с их ледяной сенаторской беспрекословностью мнений, меня не раз одолевала неловкая неприязнь одиночки, как бы слепца, которому сунули на ощупь очевидное, и надо тотчас тактично солгать, чтобы не выставлять на всеобщее посмеяние досадный, хотя вчуже и простительный недостаток. Даже лучший из них, чья жизнь столь блистательно угасла не в очередь раньше моей, хотя уже недолго, даже и этот сентиментальный мудрец над этажом публичных бань порой приходился им точно вровень, и для него не было уже никаких «почему», а лишь сплошные «как» с ответом на каждое. Только среди них, силясь выдать себя за такого же, случалось мне ввериться обману. Впрочем, это давнее, и стыд на щеках вполне поблек.

Солнце уже на полдневном гребне, тогда как я, не раз уступив стариковской дремоте, успел лишь немного покружить у избранного предмета, так и не выжав из себя нужного признания. Тень яблонь ушла в сторону, и надо бы кликнуть Филиппа, чтобы передвинул топчан, но недостает голоса. Раньше, однако, он не дожидался зова и в, момент нужды всегда оказывался рядом, но «хремя» властно и над ним. С тех пор как не стало Елены, я решительно удалил от себя всю женскую прислугу — не из ханжества, потому что опасность давно отлегла, да и подстерегала, скорее, с другой стороны, но во избежание исходящего от женщин, этих младших сестер человека, соблазна легкоумия. Вдруг как-то само собой сложилось, что записки, затеянные просто со скуки, чтобы скоротать время в палатке, настолько овладели жизнью, что урывать от отведенного им досуга сделалось невозможным. Никогда прежде на Филиппа пенять не приходилось, а отправить его сейчас на покой значило бы поразить старика насмерть. И я терпеливо лежу под немилосердным июньским солнцем, отхлебывая из фляги и плеща на скудные седины, в надежде, что домашние вспомнят обо мне и придут на помощь.

Но, возвращаясь к обещанному, прежде всего хочу заверить, что не тщусь навязаться в мемуаристы веку, изобилующему людьми куда более достойными и самолюбивыми. Вместе с тем это, конечно же, не просто личный дневник, и такое предуведомление полагает целью рассеять сомнения, возможные и с моей стороны. Оставляя в силе все сказанное выше, я, тем не менее, как бы дерзаю овеществить эфемерное и положить эту шкатулку доказательством моего краткого пути из небытия в ничто. Единожды пожив, человек, даже вконец преодолевший ужас предстоящего исчезновения, все же не в силах смириться с мыслью, что он мог вообще никогда не существовать и что факт его посмертного отсутствия может быть принят именно за такое положение вещей. Более того, воплощая свою негромкую жизнь в слова, я вместе с ней вытягиваю на поверхность доставшихся ей в попутчики, и такая услуга друзьям и недругам — весьма скромная плата за удостоверение собственной неподдельности. И пусть шкатулка, а тем более ее хлипкое содержимое, в конечном счете подлежат тлению, это все же рука, вытянутая над пропастью, с которой другая, в надежде уберечься от небытия в прошлом, силится сомкнуться.

Такого рода публичная, пусть и практически безадресная, исповедь предполагает известный недочет стыда или скромности. Упрек в бесстыдстве в моем случае неуместен, поскольку я уже, как мог, отмежевался от подвигов недорослей и недоумков, последовательно предстающих на этих страницах. Что же касается хвастовства, то умеренность достигнутого, при всей пестроте биографии, наверняка отведет подобное подозрение. Вместе с тем судьба сводила меня с людьми редкой достопримечательности, присутствие которых в повествовании должно в полной мере искупить посредственность посредника. Если же я при этом отвожу своим скромным трудам несоразмерное им место, то лишь потому, что, находясь все эти годы, с единственной позволенной мне точки зрения, в центре событий, я не могу устранить этот центр без ущерба для воздвигаемой здесь частной вселенной, видеть которую вполне со стороны дано лишь бессмертному божеству.


Еще от автора Алексей Петрович Цветков
Бестиарий

Стихи и истории о зверях ужасных и удивительных.


Детектор смысла

Новая книга Алексея Цветкова — продолжение длительной работы автора с «проклятыми вопросами». Собственно, о цветковских книгах последних лет трудно сказать отдельные слова: книга здесь лишена собственной концепции, она только собирает вместе написанные за определенный период тексты. Важно то, чем эти тексты замечательны.


Четыре эссе

И заканчивается августовский номер рубрикой «В устье Гудзона с Алексеем Цветковым». Первое эссе об электронных СМИ и электронных книгах, теснящих чтение с бумаги; остальные три — об американском эмигрантском житье-бытье сквозь призму авторского сорокалетнего опыта эмиграции.


Имена любви

Алексей Цветков родился в 1947 году на Украине. Учился на истфаке и журфаке Московского университета. С 1975 года жил в США, защитил диссертацию по филологии в Мичиганском университете. В настоящее время живет в Праге. Автор книг «Сборник пьес для жизни соло» (1978), «Состояние сна» (1981), «Эдем» (1985), «Стихотворения» (1996), «Дивно молвить» (2001), «Просто голос» (2002), «Шекспир отдыхает» (2006), «Атлантический дневник» (2007). В книге «Имена любви» собраны стихи 2006 года.


Атлантический дневник

«Атлантический дневник» – сборник эссе известного поэта Алексея Цветкова, написанных для одноименного цикла передач на радио «Свобода» в 1999–2003 годах и представляющих пеструю панораму интеллектуальной жизни США и Европы рубежа веков.


В устье Гудзона с Алексеем Цветковым

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.