Просто голос - [2]

Шрифт
Интервал

В чем я не хочу быть заподозрен, так это в стремлении наставить и вразумить. Я солдат и наставлял всю жизнь не иначе, как оружием. Если кому и случится извлечь из моих досугов подобие урока, как жаль, что это не буду я сам, что это не я в мои ветхие годы постигну, наконец, принцип своего внутреннего движения протяженностью в десятилетия и континенты, смысл долгого существования, которое со дня на день оборвется, неподотчетное самому себе. Впрочем, таким искателям захоронения истины вернее обратиться к ее кладбищенским сторожам, не стыдящимся в академических рощах рода своих занятий. Сам я всегда предпочитал воображать себя стрелой, выпущенной умелым лучником по выбранной цели: упоение полетом не предполагает изощрения умственных качеств, а поражение цели — это не мысль, а факт.

За невысокой, забранной плющом стеной сосредоточенно трудятся волы, развозя вверенные им телеги по местам назначения. Ухают и гикают возницы. Эти понятные звуки лишены плоти, они глухо взмывают над зарослями, и мне чудится, будто я вижу их крутое восхождение к зениту, но это лишь мигание апоплексических пузырьков, управляемых зрачками. В затянувшемся и тяготящем старчестве эти пузырьки — единственное, что еще видится со всей ясностью. Сразу за ними начинается пелена и каша, проступают желтые пятна лиц, которых не разделить теперь, как раньше, на любимые и ненавистные. Нельзя не нахмуриться навстречу каждому из них, потому что не смеешь быть застигнутым врасплох. Я щурюсь на эти вот буквы, выползающие из-под моего пера, и вижу разорванные шеренги насекомых уродцев, как бы выражающие своим непристойным обликом укор слагаемому смыслу. И меня, как и их, охватывает сомнение.

Мне без малого восемьдесят. Я лежу в саду как почти неодушевленный предмет, меня практически нет, и я пытаюсь придать форму пережитому, словно от этого зависит, был ли я вообще. Читающий эти строки вправе усомниться в том, что я когда-либо существовал отдельно от них, я могу сойти за словесную постройку досужего сочинителя, безликого современника, еще вчера встреченного на улице. Для него меня как бы не было никогда, и единственное робкое доказательство моего предшествия — пьяно пляшущие буквы на желтом хрупком листе. И я охотно прощаю ему эту нетрудную правоту. Будучи в каком-то смысле все-таки собственным продолжением, ведя отсчет от самого мальчика в первых слезах сомнения, я вижу, что прошлое невоспроизводимо и я уже не отвечаю за него. В этом смысле все написанное сочинено, как бы мы ни тщились вдохнуть собственную жизнь в эти честные каракули. А если и есть, пока мы судорожно дышим, некая сердцевина души, обитель маленькой частной истины, то по мере удаления от центра, в ходе этого восьмидесятилетнего побега, за вычетом которого, если забыть уговоры умерших, у нас нет ровным счетом никакой жизни, эта бедная истина меркнет, и у конечной черты наши ладони пусты — разве что мы поднатужимся обмануть потомков, еще не дошедших своим умом, и оставим им в наследство беспорядочный бумажный ворох. Слово, преданное бумаге, немедленно обрекается на сиротство, его не узнает родительская рука. Настоящее так же пусто и невозможно, как и прошлое. Будущего нет.

Вспоминая, мы сочиняем время заново, и оно не хуже и не лучше «настоящего», оно так же иллюзорно. Можно назвать его как-нибудь иначе — «фремя» или «хремя».

С юности я стремился к снежным вершинам мужества, чудом избежав до сих пор гибели, которой оно жаждет. Может ли статься, что я жил все эти годы обманом, что я трусливо запасал себе жизни впрок, как хомяк или белка, таская в шкатулку страницы пережитого, чтобы оно никогда не исчезло? Если так, то я — сам первая жертва своего обмана, потому что моя настоящая жизнь теперь неотличима от вороха мертвой бумаги, любого подобного вороха. Торопясь прочь от смерти, я тем вернее угодил в ее объятия.

Да и кто она такая, эта смерть? Я поднимаю сухую старческую руку, которой скоро не станет, рука умрет. Перенеси ее в воздухе, и она умирает в каждом месте, из которого исчезает. Человек мертв везде, где его не было и не будет, он мертв настолько, что назвать его живым — пустой софизм, невозможная натяжка. Куда живее животное, которому эта простая мысль не приходит в голову. Человеку, чтобы оставаться в живых, необходима твердая вера, но сомнение ему гораздо свойственнее, и поэтому за пределами смерти он невозможен. Тем не менее он урывает себе какое-то время, безоглядно тратя его на попытки доказать обратное, даже если это ровным счетом никого не волнует, а сам он, как большинство из нас, не осознает существа парадокса. Закусив, он отправляется куда-нибудь в собрание, но едок не покидает стола, навеки каменея с надкушенным ломтем сыра, а идущий так никогда и не опустит занесенной над порогом ноги, ему не смахнуть с лица нечаянной глупой улыбки, и эта слепая вечность куда страшнее, чем если бы ничего в помине не было с самого начала. Сквозь изощренные выкладки элеатиков, сквозь частокол Ахиллов, перемежаемый черепахами, проступает холодная морда демона времени, времона демени, расщепляющего даже самую стройную философию на обрывки невнятного горлового хрипа. Или это попросту сумерки старческого сознания? Но чем тогда объяснить сомнения ребенка, ищущего и не обретающего выхода из темницы своего маленького сердца? Появляясь на свет, мы тотчас высылаем делегата навстречу гибели, затем другого, торопливо заполняя бездыханные пустоты, и, когда они выстраиваются в бесконечную цепь, нам уже не найти в этом множестве лиц своего собственного — нас больше нет и, оказывается, не было никогда.


Еще от автора Алексей Петрович Цветков
Бестиарий

Стихи и истории о зверях ужасных и удивительных.


Детектор смысла

Новая книга Алексея Цветкова — продолжение длительной работы автора с «проклятыми вопросами». Собственно, о цветковских книгах последних лет трудно сказать отдельные слова: книга здесь лишена собственной концепции, она только собирает вместе написанные за определенный период тексты. Важно то, чем эти тексты замечательны.


Четыре эссе

И заканчивается августовский номер рубрикой «В устье Гудзона с Алексеем Цветковым». Первое эссе об электронных СМИ и электронных книгах, теснящих чтение с бумаги; остальные три — об американском эмигрантском житье-бытье сквозь призму авторского сорокалетнего опыта эмиграции.


Имена любви

Алексей Цветков родился в 1947 году на Украине. Учился на истфаке и журфаке Московского университета. С 1975 года жил в США, защитил диссертацию по филологии в Мичиганском университете. В настоящее время живет в Праге. Автор книг «Сборник пьес для жизни соло» (1978), «Состояние сна» (1981), «Эдем» (1985), «Стихотворения» (1996), «Дивно молвить» (2001), «Просто голос» (2002), «Шекспир отдыхает» (2006), «Атлантический дневник» (2007). В книге «Имена любви» собраны стихи 2006 года.


Атлантический дневник

«Атлантический дневник» – сборник эссе известного поэта Алексея Цветкова, написанных для одноименного цикла передач на радио «Свобода» в 1999–2003 годах и представляющих пеструю панораму интеллектуальной жизни США и Европы рубежа веков.


В устье Гудзона с Алексеем Цветковым

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.