Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века - [100]
Чесо ради, аще венец постоянен и крепок не стоит на простом мнения столпе, во мале спадет на землю. <…> Страны, яже во времена Иулия Кесаря, и Августа, князей великаго мнения, постояни быша и верни, владущу же Галбе, чловеку унилу и от всех поношаему, во врази превратишася, кровь царская, и санов величество ко защищению мнения ничтоже помощетствует, аще несть добродетели и великодушия свойственнаго: равне яко зерцало, не врата внешняя цену творят, но внутрное его достоинство. В царском величестве несть более сил, яко во мнении, еже от удивления и боязни происходит; от своих же повиновение и порабощение, их же аще не будет, недолго себе защищати будет княжеское достоинство на чуждом непщевании основанное: и багряница царская поругания паче знамение возмнится, неже преиметелства над прочиими и величества <…> д[у]х неки[й] толкий, в непщевании всех возгнущенный, яже скипетра абие выспрь возносит, и утверждает: да тщится убо царь, донележе, быти может, да вся действия его, и дела сицевая будут, яже мысли овия загревают и питают (л. 88).
Гальбе, бесталанному обладателю «крови царской», противополагаются Цезарь и Август, двое победоносных узурпаторов (или, в категориях Шмитта, диктаторов). Их вооруженное торжество увязывается при помощи аллегорической герменевтики с политической добродетелью, именуемой «внутрное достоинство» или «дух некий». «Дух – так гласит вердикт столетия – являет себя во властной силе; дух – это способность осуществления диктатуры» (Беньямин 2002, 90). Хотя эта внутренняя сила узурпатора как будто противопоставлена бессильной внешней атрибутике власти, она тем не менее сама осуществляется в «славе», подчиняющей державы успешнее оружия: «В царском величестве несть более сил, яко во мнении, еже от удивления и боязни происходит». Этот политический анализ диктатуры возвращает Сааведру к апологии как будто отвергнутой им церемониальной репрезентативности:
Ко сему мзда и украшение риз удивление творят у прочиих и величие соделовают: общий убо народ сыми внешними прелщается, и с[е]рдце ч[е]л[о]веческое очеса равне, яко сразумение ко совету прилагают <…> Высокия же и иждивеныя полаты, бл[а]голепным украшением соделанныя: бл[а]городие и слава родства: кустодии родов, их же верность известнейшая есть: светлость и велелепие дому, и инная хваления общая, мнение родят державы княжеской, и величество прилагают (л. 89–89 об).
Итак, медиальная механика славы укореняет власть в «удивлении» народа и репрезентативных видимостях, действующих на «сердце человеческое» помимо «сразумения». Эта логика осуществлялась в оде, разворачивалась и рефлектировалась в ее словесных массивах и аллегорических каскадах. Как и у других панегиристов, у Ломоносова верноподданнический «восторг» не существовал отдельно от политико-риторического анализа существующего режима власти. Вслед за Макиавелли и Сааведрой, в средоточие своей политической вселенной он ставит не мифологию династической преемственности (впрочем, часто повторявшуюся им), а государственный переворот как захват власти и политический спектакль. Вот как восшествие Елизаветы описывается в юбилейной оде 1746 г.:
(Ломоносов, VIII, 143–144)
Обращение к «позным потомкам», составляющее прерогативу классического поэта, разворачивается параллельно с анализом недавно обретенного господства императрицы над ее «народами». В первой из процитированнных строф рефлектируется сама риторико-политическая операция хвалы: победоносная императрица предстает в качестве аллегории, «зрака изображенного», явленного «мысленным очам» (то есть воображению) будущих и нынешних подданных российской монархии. Ее портрет, вынесенный из области простого наблюдения и «среди героев вознесенный», выстроен вокруг двух свойств, определяющих одновременно высочайшую особу и сценарий ее господства: «<…> мужество совмесно / С толикой купно красотой». Если сначала они упоминаются как атрибуты «тела императрицы», то в следующей строфе оборачиваются модальностями власти. Следуя вопросу Макиавелли о том, что лучше для правителя: внушать любовь или страх, ломоносовская строфа описывает сочетание двух этих политических эмоций в механике елизаветинского переворота. В первых четырех стихах сам переворот («Пол света взять в одной нощи») наделяется эстетизированным «величием». Затем оно распадается на два стилистико-изобразительных тона. С одной стороны, императрица «оком» (то есть «красотой») «умягчает сердца», то есть вызывает любовь; с другой стороны, она наделена «мужественной» вооруженной мощью, против которой бессильна «себя ополчить» любая другая «власть земная».
Научная дискуссия о русском реализме, скомпрометированная советским литературоведением, прервалась в постсоветскую эпоху. В результате модернизация научного языка и адаптация новых академических трендов не затронули историю русской литературы XIX века. Авторы сборника, составленного по следам трех международных конференций, пытаются ответить на вопросы: как можно изучать реализм сегодня? Чем русские жанровые модели отличались от западноевропейских? Как наука и политэкономия влияли на прозу русских классиков? Почему, при всей радикальности взглядов на «женский вопрос», роль женщин-писательниц в развитии русского реализма оставалась весьма ограниченной? Возобновляя дискуссию о русском реализме как важнейшей «моделирующей системе» определенного этапа модерности, авторы рассматривают его сквозь призму социального воображаемого, экономики, эпистемологии XIX века и теории мимесиса, тем самым предлагая читателю широкий диапазон современных научных подходов к проблеме.
Боевая работа советских подводников в годы Второй мировой войны до сих пор остается одной из самых спорных и мифологизированных страниц отечественной истории. Если прежде, при советской власти, подводных асов Красного флота превозносили до небес, приписывая им невероятные подвиги и огромный урон, нанесенный противнику, то в последние два десятилетия парадные советские мифы сменились грязными антисоветскими, причем подводников ославили едва ли не больше всех: дескать, никаких подвигов они не совершали, практически всю войну простояли на базах, а на охоту вышли лишь в последние месяцы боевых действий, предпочитая топить корабли с беженцами… Данная книга не имеет ничего общего с идеологическими дрязгами и дешевой пропагандой.
Автор монографии — член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель науки РСФСР. В книге рассказывается о главных событиях и фактах японской истории второй половины XVI века, имевших значение переломных для этой страны. Автор прослеживает основные этапы жизни и деятельности правителя и выдающегося полководца средневековой Японии Тоётоми Хидэёси, анализирует сложный и противоречивый характер этой незаурядной личности, его взаимоотношения с окружающими, причины его побед и поражений. Книга повествует о феодальных войнах и народных движениях, рисует политические портреты крупнейших исторических личностей той эпохи, описывает нравы и обычаи японцев того времени.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В настоящей книге чешский историк Йосеф Мацек обращается к одной из наиболее героических страниц истории чешского народа — к периоду гуситского революционного движения., В течение пятнадцати лет чешский народ — крестьяне, городская беднота, массы ремесленников, к которым примкнула часть рыцарства, громил армии крестоносцев, собравшихся с различных концов Европы, чтобы подавить вспыхнувшее в Чехии революционное движение. Мужественная борьба чешского народа в XV веке всколыхнула всю Европу, вызвала отклики в различных концах ее, потребовала предельного напряжения сил европейской реакции, которой так и не удалось покорить чехов силой оружия. Этим периодом своей истории чешский народ гордится по праву.
Имя автора «Рассказы о старых книгах» давно знакомо книговедам и книголюбам страны. У многих библиофилов хранятся в альбомах и папках многочисленные вырезки статей из журналов и газет, в которых А. И. Анушкин рассказывал о редких изданиях, о неожиданных находках в течение своего многолетнего путешествия по просторам страны Библиофилии. А у немногих счастливцев стоит на книжной полке рядом с работами Шилова, Мартынова, Беркова, Смирнова-Сокольского, Уткова, Осетрова, Ласунского и небольшая книжечка Анушкина, выпущенная впервые шесть лет тому назад симферопольским издательством «Таврия».
В интересной книге М. Брикнера собраны краткие сведения об умирающем и воскресающем спасителе в восточных религиях (Вавилон, Финикия, М. Азия, Греция, Египет, Персия). Брикнер выясняет отношение восточных религий к христианству, проводит аналогии между древними религиями и христианством. Из данных взятых им из истории религий, Брикнер делает соответствующие выводы, что понятие умирающего и воскресающего мессии существовало в восточных религиях задолго до возникновения христианства.
В своем последнем бестселлере Норберт Элиас на глазах завороженных читателей превращает фундаментальную науку в высокое искусство. Классик немецкой социологии изображает Моцарта не только музыкальным гением, но и человеком, вовлеченным в социальное взаимодействие в эпоху драматических перемен, причем человеком отнюдь не самым успешным. Элиас приземляет расхожие представления о творческом таланте Моцарта и показывает его с неожиданной стороны — как композитора, стремившегося контролировать свои страсти и занять достойное место в профессиональной иерархии.
Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.