Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века - [99]
Эта констелляция, в которой Агамбен усматривает скрытый фундамент политической модерности, была тщательно отрефлектирована в политической теории начала Нового времени. В первую очередь это заслуга Макиавелли, хорошо известного русской придворной публике с начала XVIII в. (см.: Юсим 1998, 77–136). «Государь» (1532), переведенный на русский уже к 1730 г. и сохранившийся в переводе 1740‐х гг. в собрании покровительствовавших Ломоносову Воронцовых, содержал подробное учение о захвате и удержании власти, пригодившееся в 1741 г. императрице Елизавете. Механика государственного переворота включала и манипуляцию общественным одобрением:
<…> не надобно иметь государю подлинно те упомянутые свойства, доволно и того, чтоб показывать толко в том вид <…> Люди разсуждают всегда больше по видимости, нежели по делам, потому что можно всякому видеть, а не чувствовать. Всякои видит, как ты кажесся, но никто не знает, каков ты подлинно, и малое число людей не должно прекословить болшому, защищенному величеством государства (Юсим 2019, 141–142).
При всем презрении к упоминаемым в отрывке «людям», именно в их настроениях Макиавелли обнаруживает истинные основания правления. Если главная опора власти – это мнения большинства, «защищенного величеством государства», то претендующий на незыблемость порядок власти чуть ли не совпадает с переменчивым общественным согласием. Настроения подданных не управляются простым обманом, но подчиняются сложной логике, в которой репрезентативная иллюзия монаршей роли не менее значима, чем действительное и зримое насилие чрезвычайного положения: как пишет Макиавелли, над государями нет «правосудия», а люди судят об их поступках по «окончанию», то есть по успеху (Там же, 142). Коллективная покорность производится не столько простодушной глупостью черни и всемогущим иллюзионизмом властей, сколько своего рода общественным договором, suspension of disbelief, осознанным согласием подданных сплотиться вокруг предложенного «сценария власти». В этот момент действие власти совпадает с действием искусства, подчиняющего общественное воображение заведомо вымышленным фигурам (см.: Koschorke et al. 2007, 156–157).
Этот анализ был развернут после Макиавелли в теорию церемониала как медиального обличия власти и аллегории как его главного тропа. Таким взглядом на аллегорию определялось, видимо, интенсивное усвоение эмблематики как политического языка в России XVII – первых десятилетий XVIII в. (см.: Рогов 2006; Сазонова 2006). Эмблематическая поэтика сращивалась с политическим макиавеллизмом в трактате Диего Сааведры Фахардо «Изображение христиано-политическаго властелина» («Idea de un príncipe político cristiano, representada en cien empresas», 1640), входившем в утвержденную Петром программу обучения царевича Алексея и переведенном по его приказу Феофаном Прокоповичем. Книга Сааведры состоит из развернутых политических поучений, составленных в форме комментария к эмблемам. 31-я глава («символ») отправляется от изображения столпа с короной:
Столп праволучне поставленный, сам себе бременем своим укрипляет, аще же на некую преклонится страну, абие падает, и тол скоро, елико тяжкаго бремене будет. Не инако своим си величием и мнением крепка стоятся, и хранима бывают вл[а]дычества[14].
Эмблематический «столп», держащийся собственным весом, оказывается моделью монархии, необходимо опирающейся на «величие и мнение» – репутацию или «славу», которую она же должна произвести и уберечь. Политическое устройство «владычества» совпадает тут с медиальной техникой эмблемы и обменивается с ней характеристиками: устойчивость означаемого оборачивается и там и там фигуративной иллюзией, производной от изобразительного ухищрения, concetto. Отказывающаяся от миметического правдоподобия эмблема держится только «своим бременем», убедительностью приема. Монархия, в свою очередь, нуждается в аллегорической семантике, превращающей персону монарха («тело короля») и ее материальное обрамление в медиальный шифр власти (см.: Witthaus 2015; Marin 1988). Эту необходимость Сааведра выводит из макиавеллистского политического анализа суверенитета, в котором на место исконной династической легитимности приходит государственный переворот и манипуляция общественным мнением:
Научная дискуссия о русском реализме, скомпрометированная советским литературоведением, прервалась в постсоветскую эпоху. В результате модернизация научного языка и адаптация новых академических трендов не затронули историю русской литературы XIX века. Авторы сборника, составленного по следам трех международных конференций, пытаются ответить на вопросы: как можно изучать реализм сегодня? Чем русские жанровые модели отличались от западноевропейских? Как наука и политэкономия влияли на прозу русских классиков? Почему, при всей радикальности взглядов на «женский вопрос», роль женщин-писательниц в развитии русского реализма оставалась весьма ограниченной? Возобновляя дискуссию о русском реализме как важнейшей «моделирующей системе» определенного этапа модерности, авторы рассматривают его сквозь призму социального воображаемого, экономики, эпистемологии XIX века и теории мимесиса, тем самым предлагая читателю широкий диапазон современных научных подходов к проблеме.
Боевая работа советских подводников в годы Второй мировой войны до сих пор остается одной из самых спорных и мифологизированных страниц отечественной истории. Если прежде, при советской власти, подводных асов Красного флота превозносили до небес, приписывая им невероятные подвиги и огромный урон, нанесенный противнику, то в последние два десятилетия парадные советские мифы сменились грязными антисоветскими, причем подводников ославили едва ли не больше всех: дескать, никаких подвигов они не совершали, практически всю войну простояли на базах, а на охоту вышли лишь в последние месяцы боевых действий, предпочитая топить корабли с беженцами… Данная книга не имеет ничего общего с идеологическими дрязгами и дешевой пропагандой.
Автор монографии — член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель науки РСФСР. В книге рассказывается о главных событиях и фактах японской истории второй половины XVI века, имевших значение переломных для этой страны. Автор прослеживает основные этапы жизни и деятельности правителя и выдающегося полководца средневековой Японии Тоётоми Хидэёси, анализирует сложный и противоречивый характер этой незаурядной личности, его взаимоотношения с окружающими, причины его побед и поражений. Книга повествует о феодальных войнах и народных движениях, рисует политические портреты крупнейших исторических личностей той эпохи, описывает нравы и обычаи японцев того времени.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В настоящей книге чешский историк Йосеф Мацек обращается к одной из наиболее героических страниц истории чешского народа — к периоду гуситского революционного движения., В течение пятнадцати лет чешский народ — крестьяне, городская беднота, массы ремесленников, к которым примкнула часть рыцарства, громил армии крестоносцев, собравшихся с различных концов Европы, чтобы подавить вспыхнувшее в Чехии революционное движение. Мужественная борьба чешского народа в XV веке всколыхнула всю Европу, вызвала отклики в различных концах ее, потребовала предельного напряжения сил европейской реакции, которой так и не удалось покорить чехов силой оружия. Этим периодом своей истории чешский народ гордится по праву.
Имя автора «Рассказы о старых книгах» давно знакомо книговедам и книголюбам страны. У многих библиофилов хранятся в альбомах и папках многочисленные вырезки статей из журналов и газет, в которых А. И. Анушкин рассказывал о редких изданиях, о неожиданных находках в течение своего многолетнего путешествия по просторам страны Библиофилии. А у немногих счастливцев стоит на книжной полке рядом с работами Шилова, Мартынова, Беркова, Смирнова-Сокольского, Уткова, Осетрова, Ласунского и небольшая книжечка Анушкина, выпущенная впервые шесть лет тому назад симферопольским издательством «Таврия».
В интересной книге М. Брикнера собраны краткие сведения об умирающем и воскресающем спасителе в восточных религиях (Вавилон, Финикия, М. Азия, Греция, Египет, Персия). Брикнер выясняет отношение восточных религий к христианству, проводит аналогии между древними религиями и христианством. Из данных взятых им из истории религий, Брикнер делает соответствующие выводы, что понятие умирающего и воскресающего мессии существовало в восточных религиях задолго до возникновения христианства.
В своем последнем бестселлере Норберт Элиас на глазах завороженных читателей превращает фундаментальную науку в высокое искусство. Классик немецкой социологии изображает Моцарта не только музыкальным гением, но и человеком, вовлеченным в социальное взаимодействие в эпоху драматических перемен, причем человеком отнюдь не самым успешным. Элиас приземляет расхожие представления о творческом таланте Моцарта и показывает его с неожиданной стороны — как композитора, стремившегося контролировать свои страсти и занять достойное место в профессиональной иерархии.
Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.