Поколение постпамяти: Письмо и визуальная культура после Холокоста - [61]

Шрифт
Интервал

Расколотый наблюдатель, пробуждаемый изображением ребенка-жертвы, – одновременно и ребенок и взрослый – характернейший пример субъекта памяти и фантазии. В акте памятования, как и в акте фантазирования, субъект одновременно и действует, и наблюдает, будучи одновременно взрослым и ребенком; мы действуем и параллельно наблюдаем за собой, действующими>14. Это процесс проекции в прошлое и в этом смысле это процесс трансформации из взрослого в ребенка, рождающий связь между детьми.

Но в конкретном случае постпамяти и «гетеропатического воспоминания», где субъект оказывается расколот не просто на прошлое и настоящее, взрослого и ребенка, но также на себя и другого, уровни воспоминания и субъективная топография оказываются еще более усложнены. Взрослый субъект постпамяти видит изображение ребенка-жертвы как ребенка-свидетеля, и таким образом расколотая субъективность, характеризующая структуру памяти, оказывается триангулирована. Идентификация есть аффилиативная групповая или поколенческая идентификация. Два ребенка, чьи взаимные взгляды друг на друга формируют пространство созерцания, которое я тут пытаюсь описать, соединены культурными связями, а не личными или семейными. Но эти связи поддерживаются, если не прямо создаются, их взаимным статусом детей и детской открытостью для идентификации. Более того, посредством фотографической проекции дистанция еще заметнее сокращается, и идентичность размывается. Когда два ребенка «смотрят» друг на друга в процессе фотосвидетельствования, разделяющая их инаковость нивелируется до степени, когда воспоминание может легко превратиться в идиопатическое, при котором риск замещения уступает место интериоризации и присвоению. Изображение ребенка, даже как жертвы непостижимого ужаса, замещает то, что Сильверман называет «стремлением к инаковости», побуждением к идентификации>15. Возможно, тут играет роль эффект «это мог бы быть я», специфический продукт сегодняшнего политического климата, конструирующего ребенка как бесспорный символ беспомощности и невинности. Но при каких обстоятельствах образ ребенка-жертвы может сохранить свою инаковость, а тем самым также и свою силу?

(Не)возможное свидетельство

В своей работе, посвященной памяти о Холокосте, Доминик ЛаКапра предписывает нам распознавать переносные элементы, участвующие в усилиях по проработке этого травматического прошлого: «Разыгрывание вполне может быть необходимым и неизбежным после тяжелой травмы, особенно для жертв», – пишет ЛаКапра в работе «Изображая Холокост»>16. Однако, по мнению ЛаКапры, «интервьюер и аналитик» (а также, добавим мы, представитель поколения постпамяти) «должен попытаться поставить себя в положение другого, не занимая при этом чужого места… Один из компонентов этого процесса – попытка выработать гибридный нарратив, который не избегает анализа… и требует усилия для достижения критической дистанции по отношению к пережитому»>17.

Если изображение ребенка-жертвы помещает художника, ученого или историка в позицию ребенка-свидетеля, это, казалось бы, должно мешать проработке, если только не задействованы приемы дистанцирования, затрудняющие или делающие невозможной присваивающую идентификацию. Но больше всего тут беспокоит именно навязчивое повторение этих детских изображений – само по себе представляющее собой пример разыгрывания и принуждения к повторению. Более того, изображение ребенка-жертвы упрощает идентификацию, при которой зритель может слишком легко усвоить позицию суррогатной жертвы. Легкость идентификации с детьми, их почти универсальная доступность для проекций, рискует затемнить важные области различия и инаковости – контекст, специфику, ответственность, историю. Особенно это касается изображений, которые я разбирала в этой главе, то есть изображений детей, лишенных видимых ран и признаков страдания. В этой связи можно противопоставить их призрачному архиву изображений истощенных, грязных, очевидно страдающих детей, сделанных в Варшавском гетто и при других подобных обстоятельствах, – изображений, которые никогда не достигали такой степени визуального присутствия, какую мы находим на фотографиях мальчика с поднятыми вверх руками, детей из Изьё или на портрете Анны Франк.

И все же, в зависимости от контекстов, в которые они вписаны, и нарратива, который они производят, эти изображения могут быть инструментами гетеропатической памяти. Они могут сохранить свою инаковость и стать частью «гибридного нарратива, который не избегает анализа»>18. Очевидно, использование этих изображений и их значение сильно меняются в зависимости от контекстов, в которые они вписаны. Так, некоторые из этих работ опираются на специфические механизмы дистанцирования, создающие возможность для триангулированного взгляда, для замещения, характеризующего идентификацию. Введение ребенка азиатского происхождения создает в сцене из «Ненависти» пространство рефлексии, форму замещения и соединения, а тем самым и опосредованной идентификации, не обязательно основывающейся на этнической или национальной идентичности. Сходным образом включение лица Этель Розенберг в «Прошлых жизнях» вводит третий элемент между ребенком-жертвой и ребенком-свидетелем, и перенацеливает внимание на двух взрослых в тексте.


Рекомендуем почитать
Кельты анфас и в профиль

Из этой книги читатель узнает, что реальная жизнь кельтских народов не менее интересна, чем мифы, которыми она обросла. А также о том, что настоящие друиды имели очень мало общего с тем образом, который сложился в массовом сознании, что в кельтских монастырях создавались выдающиеся произведения искусства, что кельты — это не один народ, а немалое число племен, объединенных общим названием, и их потомки живут сейчас в разных странах Европы, говорят на разных, хотя и в чем-то похожих языках и вряд ли ощущают свое родство с прародиной, расположенной на территории современных Австрии, Чехии и Словакии…Книга кельтолога Анны Мурадовой, кандидата филологических наук и научного сотрудника Института языкознания РАН, основана на строгих научных фактах, но при этом читается как приключенческий роман.


Обратный перевод

Настоящее издание продолжает публикацию избранных работ А. В. Михайлова, начатую издательством «Языки русской культуры» в 1997 году. Первая книга была составлена из работ, опубликованных при жизни автора; тексты прижизненных публикаций перепечатаны в ней без учета и даже без упоминания других источников.Настоящее издание отражает дальнейшее освоение наследия А. В. Михайлова, в том числе неопубликованной его части, которое стало возможным только при заинтересованном участии вдовы ученого Н. А. Михайловой. Более трети текстов публикуется впервые.


Ванджина и икона: искусство аборигенов Австралии и русская иконопись

Д.и.н. Владимир Рафаилович Кабо — этнограф и историк первобытного общества, первобытной культуры и религии, специалист по истории и культуре аборигенов Австралии.


Поэзия Хильдегарды Бингенской (1098-1179)

Источник: "Памятники средневековой латинской литературы X–XII веков", издательство "Наука", Москва, 1972.


О  некоторых  константах традиционного   русского  сознания

Доклад, прочитанный 6 сентября 1999 года в рамках XX Международного конгресса “Семья” (Москва).


Диалектика судьбы у германцев и древних скандинавов

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.