— Новая экономическая политика — вовсе не поражение, а перегруппировка сил, — напористо продолжала она. — Да, разрешена частная торговля; да, разрешено сдавать в концессии некоторые предприятия и создавать новые со смешанным и даже чисто частным капиталом. Но рабоче-крестьянское правительство оставило за собой ключевые высоты экономики: тяжелую промышленность, транспорт, внешнюю торговлю…
Она говорила еще о чем-то мудреном, чего Еремей не понимал, но от этого только еще больше зауважал Люсю — как внимательно слушают ее, а ведь многие бойцы почти пожилые. Вот какая умная у него старшая сестра, вот какие люди в роду пупи!
— Встать, смирно! — выкрикнула вдруг Люся и, когда все вскочили, повернулась к двери, в которой стояли Фролов, капитан и Матюхин.
— Вольно, садитесь, — Фролов снял фуражку, нацепил ее на крюк вешалки. — Сколько в расходе? — спросил Матюхина.
— Двадцать один арестованный, двое часовых, трое в лазарете, трое в кухонном наряде, двое в кочегарке, а также штурвальный и машинист с масленщиком, — увидев удивленные глаза командира, Матюхин пояснил: — Масленщик — остяцкий мальчик Антон Сардаков. Зачислен на вахту по просьбе Екимыча.
— Понятно. После обеда все, кроме группы ликбеза, — на хозработы. В распоряжение Виталия Викентьевича, — Фролов кивнул на капитана и направился к Еремею.
— Добрый день, сынок. Совсем, гляжу, окреп, — проговорил, усаживаясь рядом с мальчиком. — Значит, самое страшное — позади…
Но Еремей не слушал его. Он пораженно наблюдал за Егоркой, который в белой, сбившейся на ухо шапочке, в белой куртке выкладывал перед бойцами из таза деревянные потертые, обкусанные ложки.
Приблизившись к Еремею и положив к его руке ложку, Егорушка буркнул:
— Чего пялишься?.. Мы непривыкши задарма есть.
— Ах ты… лукавый твой язык! — Люся, которая шла вслед за ним, подавая бойцам по небольшому кусочку черного хлеба, принужденно засмеялась, взглянув на Еремея: не принял бы тот слова Егорушки на свой счет. — Неужто ты нас объел бы?
— Такую сознательность можно только приветствовать, — Фролов ободряюще подмигнул слегка покрасневшему Егорушке. Уточнил внушительно: — У нас не работают только раненые.
Положил свою горбушку вплотную к кусочку Еремея. Тот хотел отодвинуть дар, но Фролов удержал руку мальчика.
— Нет, нет, оставь хлеб себе. Я здоровый, а ты раненый. Тебе надо скорей сил набираться. А для этого нужно есть…
— Опять этот суп-кондей, — вздохнул Матюхин. Он черпал из бачка мутную, белесоватую жижицу, разливал ее по мискам, которые тут же уползали, из рук в руки, к дальнему концу стола. — Полный пароход еды, а себя морим! Неужто нельзя хоть одну рыбину взять?
Пальцы командира, поглаживающие руку Еремея, сжались.
— Отдайте поварешку соседу, Матюхин, — негромко потребовал Фролов. — Делите суп, Варнаков! — приказал парнишке с суровыми глазами, принявшему черпак. — А вы, Матюхин, смотрите сюда, — показал на плакат с надписью: «Помоги!», где из непроглядного мрака бежал страшный жилистый старик, умоляюще вскинувший руки. — Смотрите и рассказывайте о текущем моменте.
— Да я так, товарищ командир… — Матюхин опустил глаза. — Ляпнул не подумавши.
— Подними глаза! — рявкнул Фролов. — И рассказывай!
Стало тихо: не звякнет ложка, не скрипнет скамья — только побулькивает разливаемый в миски суп, да капитан заерзал, крякнул негромко.
— На текущий момент положение в республике очень тяжелое, — начал Матюхин, с натугой выдавливая слова. Лицо его, широкое, скуластое, обычно дерзкое, стало виновато-хмурым, покрылось, как росой, потом. — Заводы и фабрики не работают. Паровозы и вагоны поломаны, рельсы раскурочены, все путя заросли лебедой. В городах нет ни угля, ни дров. На улицах тьма-тьмущая беспризорников. Холод, болезни, обуть-одеть нечего. Одно слово — разруха!.. Ну понял я, товарищ командир! — Он умоляюще посмотрел на Фролова, но, увидев его лицо, торопливо отвел взгляд. — А самая большая беда — голод… — Уткнул подбородок в грудь, спрятал глаза под насупленными бровями. — В Поволжье вымирают целыми семьями, целыми деревнями. ВЦИК издал декрет об эвакуации тамошнего населения… Простите меня, товарищ командир.
— Рассказывай! — жестко потребовал Фролов.
— Голодно везде, не только на Волге, — переборов вздох, уныло продолжал Матюхин. — В Москве, в Петрограде оплату служащим производят натуральным продуктом: овсом, жмыхом, воблой — по горсточке, по две-три рыбки в день. На рабочего выдают полфунта хлеба…
— Полфунта! Два таких кусочка! — Фролов схватил горбушку, взметнул ее над головой. — В день! В сутки!
Еремей, не мигая глядевший в подставленную здоровяком-соседом миску, где слабо колыхалась, успокаиваясь, белая водица с редкими крупинками разваренных зерен, посмотрел на Матюхина. До этого глядеть на него не мог — было жалко парня и почему-то неловко за него: догадался Еремей, что сказал тот что-то неприятно поразившее его товарищей, и, лишь выслушав рассказ, понял, что именно сделало осуждающими лица бойцов, понял — где-то, далеко отсюда, у людей беда. Что такое голод, Еремей знал, знал, как вымирают целыми семьями. И представил большие русские стойбища, такие, как Сатарове, и даже, может, больше, где лежат дети со вздувшимися животами, где тенями бродят, пошатываясь, худые, изможденные мужчины и женщины, и Еремею стало жалко их, неведомых и незнаемых.