— Да слыхал я про этот нэп, — Козырь пренебрежительно поморщился. — На тупарей доверчивых рассчитано. Только раскроют фраера свои капиталы, как комиссары их — р-раз! — и прихлопнут!
— Ну нет, коммунистам верить можно, — возразил Арчев. — Если уж они сказали…
Но договорить не успел. Скрежетнул замок, дверь открылась:
— Посуду! — потребовал, появившись на пороге, Матюхин и нетерпеливо поманил к себе пальцем Козыря. А когда тот, сорвавшись с постели, отдал и свою, и арчевскую кружки, пожелал с нескрываемым удовольствием: — Беспокойной вам ночи, господа! Пусть приснится трибунал! — Вытянулся на цыпочках, снял с крючка над дверью фонарь. — Отбой!
— Э, э, ты, ухарь, — Козырь попытался ухватить чоновца за рукав. — Ты чего делаешь, жлоб? Порядков тюремных не знаешь? Свет — положено…
— Не лапай! — Матюхин стукнул кружками по его руке. — Свечку еще на вас, контриков, изводить?.. Вот вам свет, — показал на белое от лунного сияния окно с четкими квадратами решетки. — Спать! Отбой!
И, выйдя, громко бухнул дверью. Опять скрежетнул замок.
— Ну, гад, потолкуем на воле, — зашипел Козырь, помахивая ушибленной рукой. — Встретимся еще, тварина пролетарская!
Прошел сквозь прозрачный, косо упавший на пол лунный свет, рухнул на койку.
— Когда рванем-то? — спросил глухо.
— Надо подойти поближе к городу… Я скажу когда, — Арчев не спеша разделся, развесил аккуратно одежду на спинке кровати. Забрался под одеяло, лег на спину, уставился в потолок.
Козырь раздеваться не стал. Не поднимаясь с постели, поочередно упираясь носками в пятки, скинул со стуком сапоги, стряхнул портянки. Густой запашище разлился по каюте. Арчев заворочался, натянул до глаз одеяло.
— Не, торговый дом мне не в жилу, — решил вдруг Козырь. — Приказчики воровать начнут, надо будет морды кулаком полировать — хлопотно, морока. Вот портерную я бы купил. Самую шикарную. Портерная — фартовое, козырное дело. Пиво рекой, раки, соленый горошек, сухарики, вобла, бильярдная. Накурено невпроворот. Мамзели крашеные, расфуфыренные хихикают, повизгивают, к клиентам липнут: «Красавчик, поднеси лафитику». А в задней, потаенной от сыскарей, комнатуле… — Козырь аж застонал от удовольствия. — А в задней каморочке — для души: буби-черви, пики-трефы. Хочешь — в шестьдесят шесть или в двадцать одно, хочешь — в вист или покер. Ах ты, мать моя старушка, жизнь — малина, я садовник… Красота!
— Будет, будет, тебе портерная, — негромко пробубнил Арчев.
Козырь закрыл глаза, протянул нараспев:
— А назову я свое заведение «Пиковая дама»!
— Назови лучше «Сорни Най», — сонно, еле слышно посоветовал Арчев.
— Чего, чего? — удивился Козырь. Приподнял голову от подушки. — Сор ни… чего? Какой сор?
— Это я так, к слову, — дернувшись, словно очнувшись, недовольно отозвался Арчев. Помолчал, но понял, что напарник ждет разъяснений: — Помнишь, в девятнадцатом был у нас в отряде остячишка Спирька? Проводник. Так вот он даму пик называл «сорни най».
— Спирька… Спирька… — Козырь задумался. — А, вспомнил! Этот охламон завел нас еще в какую-то глухомань, где старые шаманские амбары стояли. — Он опять опустил голову на подушку. — Сорни най… сорни най… Точно, частенько Спирька так бормотал. Только, что это значит, а? — Повернул лицо к Арчеву. — Может, сорни най — ругательство остяцкое, может, похабщина ихняя? А я — вот так фунт! — матюги нерусские на вывеске и напишу! Не вляпаться бы с этим названием, Евгений Дмитрич, а?
Но Арчев не отозвался. Он тихохонько и мирно посапывал, наблюдая сквозь прищур за Козырем.
Еремей сразу, словно и не спал вовсе, открыл глаза. Увидел неумело заправленные койку и русскую лежанку-диван — значит, Антошка давно встал, убежал к Екимычу и Егорку с собой увел. Посмотрел на окно: солнце поднялось уже высоко. Оно белым квадратом лежало на стене, лучисто играло на копье, на ободке щита, на гребне шапки Им Вал Эви.
Еремей опустил ноги на пол, злясь на себя, что так долго спал, — Егорка и Антошка смеяться, наверно, над ним начнут. На табуретке увидел Еремей свои штаны, выстиранные, непривычно гладенькие, без складок. Сверху аккуратно лежала такая же, как у капитана, куртка, только серая от старости и стирок; на ней — белая, еще пахнущая мылом рубаха.
Еремей не удивился — ведь малицу и ернас пришлось выбросить, вот русики и отдали свое, что ж тут особенного. Он почти без боли оделся — все оказалось немного великоватым; обулся — нашел под табуреткой свои нырики. Достал из-под подушки дедушкин ремень, туго застегнул его на животе, привычно поправил качин и сотып с ножом. И вышел.
Молоденький часовой, расхаживающий по коридору, поднял голову, заулыбался приветливо. На отрывистое: «Где Антошка с Егоркой? Не видел?» — пожал плечами, махнул рукой в сторону выхода на палубу: «Туда вроде ушли», а на вопрос: «Где Люся?» — показал глазами на дверь, за которой слышались голоса. Здесь Еремей уже был вчера — чай пил вечером. Дернул ручку, прочитав сначала на табличке: «Кают-компания». Заглянул.
Плотно сдвинутые столы, за ними бойцы, сосредоточенные, серьезные; Люся стоит у стены, на которой черная доска с полустертыми белыми буквами. Объясняет что-то, взмахивая ладонью. Оглянулась на дверь, покачала неодобрительно головой. Погрозила Еремею пальцем и кивком показала, чтобы входил, сел и не мешал.