Пленный ирокезец - [12]
Мерзляков улыбнулся сконфуженно и простодушно.
— А оды брось. Плюнь-дунь. Лицо у тебя мужицкое, и слог к простонародному тяготеет. Ты песни пиши.
Удача улыбалась ему. Стихи его хоть и редко, но печатались, университетское начальство благоволило даровитому питомцу и в знак особого расположения поручило составить благодарственную оду императору Александру. Дядя приглашал на летние вакации опять погостить в свое тверское именье.
Но благодарственная ода императору подвигалась худо. Лекции становились уже скучны, — щедрей и полнее утоляли разум и душу книги, покупаемые на последние гроши в лавке Глазунова, и музыка, слушаемая с хор Благородного собрания. И еще — Шекспировы трагедии, в которых потрясал маленький сутулый человек с болезненно истощенным лицом и слабым, странно властительным и жарким голосом — Мочалов. Сочинялось же нечто бойко-площадное, язвительное или, напротив, томновлюбленное, вроде элегий Батюшкова и Баратынского… И почти всё выбегающее из-под пера раздражало Сашку, представлялось жалким и поддельным. Стихи выходили или чрезмерно развязны, или жеманны; мадригалы и эклоги, казалось, закатывали глаза, как затанцевавшаяся барышня. И лето, полное мнимо веселой суеты, шлянья по пресненским и сретенским переулкам, густо пахнущим отцветающей липой, расплеснутым пивом и потными перинами, пролетало пусто и шумно, и судьба лишь толклась у дверей, наклонялась к окошку, но входить медлила…
Что-то судорожное, пружинное означилось в нем. Худой, кривоногий, как отставной гусар, с наглой щеточкой черных усов, скрадывающих унылое впечатленье, производимое длинным опущенным носом, он слонялся по университетским коридорам, бесцеремонно заглядывал на лекции чужих профессоров, вызывая завистливый, заспинный шепот юнцов:
— Полежаев… Автор… Ера…
Известие о кончине отца ошеломило его. Это казалось невероятно, выдуманно. Отец был еще молодой. Неправда, не мог он умереть так внезапно; он менялся, он шел куда-то; жестокое и темное в нем порой пропадало бесследно, и отец становился тих, добр и задумчив. И вот умер, пропал средь пути, предлежащего ему, не дойдя до какой-то единственной, наиважнейшей вехи… Сашка хотел говорить об отце, расспрашивать, советоваться — поправить непоправимое, вернуть утраченное, уцепиться за обрывок ускользающей нити… Но решительно не с кем было говорить об отце, ибо родитель был Струйский — разжалованный дворянин, а он, Сашка, прозывался Полежаевым, сыном мещанским. И золотушный, надменный кузен Дмитрий, учившийся бок о бок на нравственно-политическом отделении, встречая его в коридоре университета, кланялся любезно и отчуждающе: дескать, знакомы, но из этого ровно ничего не следует.
Дядя прислал денег, и Сашка перебрался из университетского пансиона в дешевые номера на Тверской: надо было спрятаться, не казать лица любопытным товарищам.
Целую неделю он не ходил на лекции, валяясь в продымленной, полутемной комнате и тупо глядя в растресканный, готовый обрушиться потолок. С трудом принуждал он себя спуститься в кухмистерскую и поесть чего-нибудь.
Несколько раз являлись однокашники: стучали, звали через дверь, подсовывали в щель записки, — он не отзывался.
В конце недели, отупев от одиночества, он впервые отворил дверь неистово барабанящим в филенку гостям. В комнату ввалились друзья: длинный и тощий, похожий на риберовского отшельника Петр Критский, вихрастый, желтоглазый Ротчев и румяный кудряш в офицерском мундире.
— Лукьян!
— Он самый. Давай почеломкаемся, злодей… — Лукьян сочно облобызал товарища. — Экой ты бледный, хилый! Эх, не доводят науки до добра! В полк, в полк тебе надо, на свежий воздух. Знаешь, брат, какая это прелесть — бивачная жизнь, маркитанточки, отпуска в Петербург… Ну айда к Депре, у него вино славное…
— Нет, — Саша отрицательно мотнул свалявшимся чубом. — Ежели пить, то сиволдай… — Он мрачно усмехнулся. — Родитель мой уважал сей напиток. Жаловал его больше всех даров вакховых.
— Ура! Да здравствуют родители, заповедавшие чадам своим уваженье к благородной сивухе! — вскричал Лукьян. — В таком разе — в Железный трактир. Там и сивуха, и портер…
— И неугрызимые бифштексы, а также телятина под бушемелью с тухлинкой, — насмешливо продолжил Ротчев.
— Постой. Голова закружилась… — Сашка оперся о мощное плечо Лукьяна.
— Айда. На воле все образуется: и голова, и сердце.
Начиналась весна. Крыши скрежетали и гремели, словно Илья-пророк катался по ним в своей колеснице. Дворники, привязавшись веревками к дымоходным трубам, счищали и скидывали снег. По Тверской чмокали на залитых ухабах конские копыта; задевая правым боком подтаявшие сугробы, продвигалась карета, из окошка которой с любопытством выглядывала завитая головка в модной шляпке; купеческое семейство, осмотрительно передвигавшееся еще в зимних санях, тащилось по середине мостовой — пронзительно визжали на обнажившихся булыгах железные полозья.
— Новостей уйма, — сыпал Лукьян. — Пушкин главу стихотворного романа издал — вот, почитаешь… — Он сунул в карман Сашкиной шинели тонкую глянцевитую брошюрку. — Я с ним знакомство свел! Он хвалил твоего «Имама-козла», «Лилету» тоже читал, но, говорит, слишком похоже на Батюшкова. Вообще же считает, что у тебя талант решительный…
6 и 9 августа 1945 года японские города Хиросима и Нагасаки озарились светом тысячи солнц. Две ядерные бомбы, сброшенные на эти города, буквально стерли все живое на сотни километров вокруг этих городов. Именно тогда люди впервые задумались о том, что будет, если кто-то бросит бомбу в ответ. Что случится в результате глобального ядерного конфликта? Что произойдет с людьми, с планетой, останется ли жизнь на земле? А если останется, то что это будет за жизнь? Об истории создания ядерной бомбы, механизме действия ядерного оружия и ядерной зиме рассказывают лучшие физики мира.
Роман на стыке жанров. Библейская история, что случилась более трех тысяч лет назад, и лидерские законы, которые действуют и сегодня. При создании обложки использована картина Дэвида Робертса «Израильтяне покидают Египет» (1828 год.)
«Свои» — повесть не простая для чтения. Тут и переплетение двух форм (дневников и исторических глав), и обилие исторических сведений, и множество персонажей. При этом сам сюжет можно назвать скучным: история страны накладывается на историю маленькой семьи. И все-таки произведение будет интересно любителям истории и вдумчивого чтения. Образ на обложке предложен автором.
Соединяя в себе, подобно древнему псалму, печаль и свет, книга признанного классика современной американской литературы Дениса Джонсона (1949–2017) рассказывает историю Роберта Грэйньера, отшельника поневоле, жизнь которого, охватив почти две трети ХХ века, прошла среди холмов, рек и железнодорожных путей Северного Айдахо. Это повесть о мире, в который, несмотря на переполняющие его страдания, то и дело прорывается надмирная красота: постичь, запечатлеть, выразить ее словами не под силу главному герою – ее может свидетельствовать лишь кто-то, свободный от помыслов и воспоминаний, от тревог и надежд, от речи, от самого языка.
Все слабее власть на русском севере, все тревожнее вести из Киева. Не окончится война между родными братьями, пока не найдется тот, кто сможет удержать великий престол и возвратить веру в справедливость. Люди знают: это под силу князю-чародею Всеславу, пусть даже его давняя ссора с Ярославичами сделала северный удел изгоем земли русской. Вера в Бога укажет правильный путь, хорошие люди всегда помогут, а добро и честность станут единственной опорой и поддержкой, когда надежды больше не будет. Но что делать, если на пути к добру и свету жертвы неизбежны? И что такое власть: сила или мудрость?
В 1965 году при строительстве Асуанской плотины в Египте была найдена одинокая усыпальница с таинственными знаками, которые невозможно было прочесть. Опрометчиво открыв усыпальницу и прочитав таинственное имя, герои разбудили «Неупокоенную душу», тысячи лет блуждающую между мирами…1985, 1912, 1965, и Древний Египет, и вновь 1985, 1798, 2011 — нет ни прошлого, ни будущего, только вечное настоящее и Маат — богиня Правды раскрывает над нами свои крылья Истины.