Пепел красной коровы - [53]
Но главное, что вернулась домой живая и не особо угнетенная случившимся. Чем несколько разочаровала одного хорошего друга, который успел все же обзвонить все больницы и морги города. И все отделения милиции.
Ждите, — строго сказали ему, — пока информации не поступало, когда поступит, мы вам сообщим.
Ужасное слово «информация» преследовало меня в сбивчивом сне.
Оно волочилось по липким лужам, по мрачным улицам, замордованное, изнемогая от грязи и всеобщего хамства, шарахаясь от типов со стесанными ликами, от черных кондомообразных головных уборов, от чавкающих сапог, — хваталось за серые стены, стягивало распоротые внутренности с нацарапанными на них именами близких мне людей, таких беззащитных в этой стылой бездне.
Канун последней субботы
А сейчас по просьбе Коли из Джезказгана, — вкрадчивый говорок, прорывающийся в эфир сквозь скрип и вой, — то интимной почти щекоткой в ухе, то утягивающий куда-то в воронкообразную бездну, — из Лондона с любовью, — год — страшно сказать, семьдесят седьмой, — за окнами слепо и темно, — там русская зима и скрип полозьев, а здесь, в тиши кабинета, говорящий ящик, голосом Севы Новгородцева, — легким таким, доверительным говорком, — а сейчас, по просьбе Коли, — бедный Коля, — сдал тебя упивающийся собственным красноречием Сева, — вместе с твоим Джезказганом, — несгибаемым мужам со стесанными ликами идолов острова Пасхи, — судьба Коли неизвестна, — жив ли, — строчит ли мемуары, бедствует ли, педствует (почти по Бродскому) — неведомо, — одно ясно, Коля любил рок, беззаветно и преданно, — отрекся ли он от своей страсти, представ пред сильными мира сего, — в джезказганском своем заповеднике, — мир явился нам именно таковым, изнанкой, грубым швом, попахивающим незалеченной молочницей, и не о Коле речь, хотя, возможно, в свое время мы доберемся до жизнеописания вышеупомянутого, — но вернемся, год семьдесят седьмой, мир развернулся раскоряченным задом, подтертым вчерашней газетой, казенными стенами роддомов, разъеденных стафилококком, — круглосуточным раскачиванием в детских кроватках, — запах манки и киселя, густой, плотный, комкообразный — много крахмала, коровье молоко, — все монументально, неизменно, как и фигуры тех, чьи руки нас принимали, — ну да, простые женщины, добрые няни — честь вам и хвала, — но, чу, не сжимается благодарно мое очерствевшее в скитаниях сердце, — если и вспомню что, то чужое, чаще враждебное, вывернутые кисти рук в кабинете старшей медсестры, запах зеленки, йода, — подчинение чьей-то недоброй, взрослой, безразличной и оттого страшной воле, или вот это, уже не детское, разумеется, — все тот же унылый вид из окна, — оскопленный желтый свет в коридоре, осклизлый предбанничек же, — на жесткой кушетке — чужая девочка, — во всем этом могильном ужасе, — всему чужая, чужого роду и племени, готовится к наиважнейшему в своей бестолковой жизни, если не считать первого мокрого поцелуя, то ли от дождя, то ли от обильного слюноотделения, под грохочущие двери лифта на каком-то там этаже, но мы отвлеклись, — она немного заискивает перед исполином в юбке, — с огромными ручищами, крохотным личиком олигофренши, — в стоячем колпаке, — чем не Босх? — санитаркой ли, исчадием ада, надвигающейся на ее промежность с ржавым лезвием, — всюду мыльная пена, — миазмы смерти и унижения, — преодолев один стыд, обезличенно, как выбритый наголо зэк, отдаешься во власть другого, — чем обезличенней, тем проще, — никто, и зовут никак, — и будешь никем, — уже без стыда почти обозревая свою заголившуюся плоть откуда-то сверху, — сквозь пелену извечной бабьей муки, разрывающей твое детское еще нутро, души нет, она умерла от бесчестья, — распластанная на холодном столе, она готовится к новому воплощению.
Ты помнишь Колю из Джезказгана, — нет, ты помнишь всех этих отважных мальчишек — твоему отцу было куда меньше, чем тебе теперь, — с запретным самиздатом, кухонными посиделками, все эти голоса, пробивающиеся сквозь сатанинский вой глушилок, — из Кельна, Лондона, Вашингтона, Иерусалима, — коль Исраэль[33], — думалось ли мне? воображалось? — сколько беспросветных рабочих часов, скрашенных влюбленностями, я проведу под звучание этого голоса? Уже лишенный таинственного фона шуршащих песков, очарования ориентализма, нелегальности, — выхолощенный, обезличенный, как и все прочие голоса, — уже на новой исторической моей родине, под новости о новых терактах, об убитых, раненых, — под рекламную жвачку, под радостные вопли теть и дядь, побеждающих в бессмысленных викторинах, под бесплатные советы адвоката Миши Штутмана — кто на проводе? — вас беспокоит заслуженная пенсионерка Бэла Левинзон, — что ви мне рот затыкаете? — смотрите, какая нервная, я тоже нервная, — скажите, — они так и не привезли шкаф? а полочки? — а ваш зять подал на развод, а что раввинат? — нет, — я вам таки скажу, — нет, это я вам скажу, — в тот день, осатанев от беспросветной скуки и слепящих солнечных лучей, я села в попутку, — услышав имя, — Муса, — вздрогнула, — интифада, похищения солдат, убийства, смертницы с воплями «Аллах акбар», щелкая изогнутыми клювами, подобно мифологическим птицам, распахивают зловещие крылья, — под ними обнаруживается перепончатая мерзкая масса — юные смертники, вполне половозрелые шахиды, возносятся к небесам в слепой надежде на продолжение банкета в обществе семидесяти двух девственниц, белотелых, тонкокожих, «напоминающих красное вино в прозрачном бокале», свободных от физических изъянов и обычных женских недомоганий, а также привычки мочиться и опорожнять кишечник, — лицо попутчика было небритым, вусмерть замордованным, по-собачьи добрым, — полчаса мы провели на пустыре за городом, под пение цикад или сверчков, — я старалась не измять юбку, — зажженная сигарета осветила темные подглазья и складки, идущие от крыльев носа, и седой ежик — почти Довлатов или Омар Шариф минус интеллект, ирония, талант, пьянство, цинизм, дендизм, если хотите, хотя, кто знает, с какими мерками подходить к этим — иным — братьям нашим, — перед самым отъездом я встретила его, неузнаваемого, смертельно больного, покрытого пепельным налетом — уже небытия — в приемном покое медицинского центра Davidoff, — опять была летняя пытка, влага, и странная мысль — зачем судьба дарит эти встречи, бессмысленные на первый взгляд, — не думаю, что мы когда-либо еще встретимся на древней этой земле, под пение сверчков ли, цикад ли, — мама, — кричала ли я по-русски — мама, еще, дай, — на иврите — «дай» — оставь, прекрати, — в какой-то момент ничего не понимающий Муса приостановился — вот так мизансцена, голый арабский зад — само недоумение, искривленный лунный серп, — мысли об измятой непоправимо юбке, о следах шершавых поцелуев на шее и плечах, похожих на комариные расчесы, — уже видела себя верхом на осле, покорно сидящей задом наперед, с болтающимися безвольно ногами, под улюлюканье всегда готового к бесплатным развлечениям плебса, ни дать ни взять — готовая иллюстрация к «Белой книге» — иудейка переспала с арабом, — собственно, ничего значительного не произошло, — любопытство и невнятная жажда были удовлетворены сполна, вместо ульпана я брала уроки иврита, живого такого, разговорного, уличного, с самыми важными словами, едкими соками, междометиями, рычанием, кошачьими воплями, рассекающими синеву ранних сумерек, освященных ориентальной луной, — нельзя познать страну и не познать народ, если не с парадного крыльца, то с черного хода хотя бы, — от перса до иудея, — сознаюсь, любовник Муса был так себе, но он был не хуже и не лучше многих, и уж точно не злодей.
Однажды в одной стране жили люди. Они катались на трамваях, ходили в цирк, стояли в очередях. У них почти все было, как у нас.. Пятиэтажные дома и темные подъезды. Лестничные клетки и тесные комнатки. Папиросы «Беломор-канал», конфеты «Золотой ключик», полные жмени семечек. Облигации государственного займа, сложенные вчетверо и лежащие в комоде, в стопках глаженного белья.Это были очень счастливые люди. Насколько могут быть счастливыми те, кто ходит вниз головой.
«Есть ли в вашем доме настоящая шумовка?Которой снимают (в приличных домах) настоящий жом. Жом – это для тех, кто понимает.В незапамятные времена дни были долгими, куры – жирными, бульоны, соответственно, – наваристыми, и жизнь без этой самой шумовки уж кому-кому, а настоящей хозяйке показалась бы неполной…».
Все это они вывезут вместе с баулами, клеенчатыми сумками, книжками, фотокарточками, чугунными сковородками, шубами, железными и золотыми коронками. Вместе с пресловутой смекалкой, посредственным знанием иностранных языков, чувством превосходства, комплексом неполноценности. Меланхолию, протяжную, продольную, бездонную. Миндалевидную, женственную, с цыганским надрывом, с семитской скорбью, вечной укоризной. Меланхолию, за которую им простят все.
«Вместо Господа Бога у нас был Он.Вполне уютный старичок (в далеком детстве иным он и не казался), всегда готовый понять, утешить, дать мудрый совет.«Я сижу на вишенке, не могу накушаться. Дядя Ленин говорит, надо маму слушаться».Нестройный хор детских голосов вторил на разные лады…».
У прозы Каринэ Арутюновой нет начала и нет конца: мы все время находимся в центре событий, которые одновременно происходят в нескольких измерениях. Из киевского Подола 70-х мы попадаем в Тель-Авив 90-х и встречаем там тех же знакомых персонажей – евреев и армян, русских и украинцев. Все они навечно запечатлелись в моментальной памяти рассказчицы, плетущей свои истории с ловкостью Шехерезады. Эту книгу можно открыть в любом месте и читать, любуясь деталями и разгадывая смыслы, как рассматривают миниатюры.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».
В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.
Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.
Николай Байтов — один из немногих современных писателей, знающих секрет полновесного слова. Слова труднолюбивого (говоря по-байтовски). Образы, которые он лепит посредством таких слов, фантасмагоричны и в то же время — соразмерны человеку. Поэтому проза Байтова будоражит и увлекает. «Зверь дышит» — третья книга Николая Байтова в серии «Уроки русского».
Повесть — зыбкий жанр, балансирующий между большим рассказом и небольшим романом, мастерами которого были Гоголь и Чехов, Толстой и Бунин. Но фундамент неповторимого и непереводимого жанра русской повести заложили пять пушкинских «Повестей Ивана Петровича Белкина». Пять современных русских писательниц, объединенных в этой книге, продолжают и развивают традиции, заложенные Александром Сергеевичем Пушкиным. Каждая — по-своему, но вместе — показывая ее прочность и цельность.
Собрание всех рассказов культового московского писателя Егора Радова (1962–2009), в том числе не публиковавшихся прежде. В книгу включены тексты, обнаруженные в бумажном архиве писателя, на электронных носителях, в отделе рукописных фондов Государственного Литературного музея, а также напечатанные в журналах «Птюч», «WAM» и газете «Еще». Отдельные рассказы переводились на французский, немецкий, словацкий, болгарский и финский языки. Именно короткие тексты принесли автору известность.
Новая книга рассказов Романа Сенчина «Изобилие» – о проблеме выбора, точнее, о том, что выбора нет, а есть иллюзия, для преодоления которой необходимо либо превратиться в хищное животное, либо окончательно впасть в обывательскую спячку. Эта книга наверняка станет для кого-то не просто частью эстетики, а руководством к действию, потому что зверь, оставивший отпечатки лап на ее страницах, как минимум не наивен: он знает, что всё есть так, как есть.