Возвращаясь, убедитесь, что все на местах. Стол стоит на том же месте, люстра висит перпендикулярно потолку, а закладки между страницами не выпали и не затерялись. Пока вас не было, улицы десятки раз заносило снегом, – снег таял и чавкал под ногами, а потом проливался дождем, а небо оставалось таким же серым и сумрачным, каким вы успели его запомнить.
Пока вас не было, много раз звонил телефон, снимались трубки и, возможно даже, иногда произносилось ваше имя. Пока вас не было, почта приносила письма, нужные и второстепенные, а ненужные аккуратно заносила в спам.
Возвратившись, убедитесь, что все на местах. Потому что четыре недели или даже три – это не слишком много и не слишком мало. Для кого-то – целая жизнь, а для кого-то – один бесконечный день, напоминающий очередь в поликлинике. В обычной районной поликлинике, в которой стены выкрашены в унылый тусклый цвет, а заклеенные окна не пропускают унции воздуха.
Для кого-то это дорога на работу и обратно, в забитом вагоне метро или пригородной электрички, либо серый рассвет, или катышки на одеяле, а, может быть, несчастная любовь или случайное письмо со штемпелем на конверте. Или звонок, как всегда, неожиданный, особенно, если раннее утро и поздняя ночь, а вы не готовы. Убедитесь, что все на местах. Записные книжки, номера. Голоса, лица.
Знаете, чем пахнет свобода?
Случайной квартирой на втором этаже случайного дома, – квартирой, в которой все незнакомо, – начиная от занавесок на окнах и заканчивая замком.
Случайным диваном, который не помнит всех этих «удобно-неудобно», но, тем не менее, добродушно принимает в свои объятия, – это особенно важно в четыре часа утра (или ночи), такой знакомо влажной, со всеми этими поднимающимися над городом испарениями, – пахнет дождем, пахнет устойчиво, – дождем, старыми домами, плесенью, кошками, сигаретами, морем, которое еще впереди, которое еще не подозревает о твоем присутствии, которое все так же добросовестно вдыхает и выдыхает могучими легкими и лижет песчаную полосу…
Свобода пахнет забытым вчерашним днем, не вчерашним, собственно, а странно далеким, – с распахнутыми в случайный двор окнами, с выложенным сиротской плиткой полом, с мотоциклом, который проворачивает зигзаги и восьмерки и, собственно, голосом мотоциклиста, которого явно не смущает раннее утро, – хотя какое же оно раннее, – это оно у меня, здесь, раннее, – а у них – уже горит, потому что южная ночь, она такая, короткая, случайная, условная, – в здесь почти не бывает ночи, – в этом убеждаешься еще сверху, поглядывая в иллюминатор через живот посапывающего соседа, – доверчиво принимающего из рук стюардессы дары средиземноморья, упакованные в пластик и обернутые тонкой бумагой.
Свобода пахнет утренней выпечкой, шорохом газет, клекотом тропических птиц, ленивой перекличкой домашних хозяек, застывших над развешенным бельем. Свобода пахнет чужим бытом, проистекающим размеренно, ничуть не страдающим от внезапного вторжения соглядатаев.
Как хорошо быть чужим, не окончательно чужим, но и не бесповоротно своим.
Отдельным. Какая редкостная привилегия.
Она, пожалуй, пройдется, воспользовавшись этим почти случайным, почти забытым чувством свободы от самой себя, – от привычек, действий, ощущений, – пройдется, выйдя за порог почти случайного дома, по почти случайной дороге, ведущей к шоссе, остановке, другим случайным домам и кварталам.
Но вначале она все-таки воспользуется случайной газовой плитой, конфоркой и джезвой, которая, о, чудо, все-таки есть, и кофе есть, – настоящий кофе с запахом кофейных плантаций, солнца, и немножко… горького шоколада, потому что настоящий кофе – он горек и сладок, как глоток случайной свободы, обретенной тоже, представьте, случайно, но вполне закономерно, – ненадолго, впрочем, ненадолго, – шумит далекое-близкое море, шумит давно бодрствующий город, который живет себе и живет у прибрежной полосы, грохочет и урчит – мусороуборочными и стиральными машинами, мотоциклами, пылесосами, взлетающими и приземляющимися самолетами, – не задумываясь о постоянстве и случайностях, столь неизбежных в одной случайно взятой жизни.
Все здесь отравлено ее вчерашней тоской, ее смирением, ее бегством, – ну, вот я снова здесь, – скажет она, так и не сделав этот шаг, так и не переступив порога чужой квартиры, – застынет у чужого окна, всматриваясь в подступающие, такие ранние в этих широтах сумерки.
Послушай, – говорю, – я уже три дня не слышу мата, – нет, это не означает, конечно, что все поголовно ходят на цыпочках и вежливо улыбаются, напоровшись на, допустим, кирпич, – нет, вполне все живые и даже более чем, и, если затесаться в среду матерых шоферюг, то сердце сожмется тоскливой пичужкой, – придется все же припомнить матчасть, состоящую из смешно перелицованных, но таких знакомых выражений…
Но мата, того мата, без которого не обходится, господа, ни одна приличная беседа на моей однажды покинутой родине, – мата, с которого начинается утро за окном, и который так разнообразит наши праздники и будни, – его нет.