— Извините, я не привыкла знакомиться таким образом.
Но и это его не испугало.
— Вот как, — сказал он. — Таким образом. Гм... Неужели бы что-нибудь изменилось, если бы мы познакомились где-нибудь в четырех стенах, а не в этом господнем храме, под небесным куполом и я не сам бы назвал вам себя, а меня назвал бы вам какой-нибудь почтенный плешивый олух, или толстая кретинка-дама.
У неё чуть-чуть дрогнули уголки губ, но она не оставляла своей суровости и опять притворилась читающей в книге то, что произносил её язык:
— Странно. Почему же непременно плешивый олух и толстая кретинка?
Он горячо ответил на это:
— Ну, хорошо, я согласен. Пусть не олух и не кретинка, хотя таких господь, хранителей всяких предрассудков, большинство. Ну, пусть будут достойнейшие люди, первый сорт люди, но разве и тогда что-нибудь изменится?
Она опять шевельнула плечами, с неопределённой гримасой поджала губы и потянулась рукой к шляпе.
Тогда он приблизился к ней на шаг и взглянул в книгу, уже как знакомый.
— Что это вы учите? А, Богослужение! И охота вам в такой удивительный час заниматься подобными пустяками.
Молчание. Она поднимается и хочет идти.
— Вы скажете: это не пустяки, а Богослужение, — фамильярно продолжает он за неё. — Но вокруг вас совершается, действительно, настоящее богослужение, а вы не обращаете на него никакого внимания. Взгляните на небо, в котором догорает заря, на траву, которая светится от неё, на эти облака и паруса, которые точно молятся Богу. А то, что вы учите, это риторика, схоластика, догматика...
Он бы, пожалуй, и дальше продолжал эту еретическую характеристику, но она уже была не в силах сдержать улыбку, которая пробивалась у неё сквозь напускную суровость с того самого мгновения, как он упомянул об олухах и кретинках.
— Да, да, довольно уж. Я знаю, что все студенты нигилисты, а вот, если я этой схоластики не выучу, мне влепят на выпускном экзамене кол.
— А, это другое дело, это правда. Мне вот тоже приходится учить много всякой ерунды, чтобы сдать государственный экзамен.
Но она опять как будто испугалась этого товарищеского тона и оглянулась вокруг, не то ища выхода из своего затруднительная положения, не то опасаясь, что могли оказаться какие-нибудь свидетели этой не совсем уместной сцены.
— Странно, — опять сорвалось у неё с языка слово, которое, видимо, выручало её во всех затруднительных случаях. — Не со всеми же вы позволяете себе знакомиться таким образом.
— Нет, не со всеми.
— Ах, так, — обидчиво сказала она и отвернулась.
— А только с теми, кто мне особенно интересен, — пояснил он.
— Как же я вам могу быть интересна, когда вы меня совсем не знаете?!
— Во-первых, интерес возникает не только тогда, когда знают, а, во-вторых, я знаю вас, может быть, больше, чем кто-нибудь другой.
Она выразила на своём лице неподдельное изумление.
— То есть, как?
Тогда он рискнул на отчаянную вещь и рассказал ей, как он её видел менее, чем час тому назад.
Для чего было сделано это признание, он и сам не знал, но едва она поняла его, лицо её загорелось таким стыдом, негодованием и даже злобой против него, что он тотчас же раскаялся в своей болтливости.
— Это подло! Это гадко! Это... это бесчестно! — закричала она, вскочив и топая ногой, при каждом новом определении. — Это... это... это...
Но бранных слов не хватило и, топнув ногой ещё более энергично и закрыв лицо руками, она бросилась от него в сторону, надев по пути шляпу задом наперёд.
Если бы не этот маленький беспорядок, который до смешного резко бросился ему в глаза, он, пожалуй, не посмел бы последовать за ней, но пустяк, не идущий к делу, непонятным образом его о бодрил.
Он побежал за ней, стараясь её успокоить, внушить, что все это вышло неумышленно с его стороны, что он ушел оттуда, как только опомнился, а главное, что в её наготе была такая святая чистота, что он любовался ею без тени дурной мысли, как любовался бы прекрасной статуей.
Но на все его уверения, она только отвечала голосом, дрожащим от слез:
— Убирайтесь прочь! Оставьте меня! Это низко! Это подло!
И старалась убежать, но бежала сама не зная куда, только не домой. Не могла же она явиться домой плачущая, с таким лицом!
Но сил у неё становилось все меньше и меньше и, наконец, когда она прибежала к самому краю высокого обрыва, он испугался, что она в своём безумном порыве может броситься с обрыва вниз.
У ней, правда, мелькнула эта мысль и, пожалуй, если бы эта мысль явилась раньше, она могла бы броситься со стыда и назло ему, но теперь на это не хватило решимости.
В полном отчаянии она остановилась, но уже не заплакала, а зарыдала и в изнеможении опустилась на траву.
Тогда он встал перед ней на колени и с настоящей искренностью, нежностью и раскаянием робко сказал:
— Ну, простите меня, простите. Клянусь вам, что это, это только заставило меня полюбить вас. Полюбить в первый раз в моей жизни, самой хорошей, самой чистой любовью.
И сам не знал тогда, сказал ли он это, чтобы только успокоить её, или так оно и было на самом деле.
Спустя месяц, не только он, но и она уже не сомневались, что так оно и было на самом деле. Что тут действовала рука самой судьбы, которая оторвала его от лекций государственного права и привела в роковой для неё час на обрыв, под которым она купалась.