В течение нескольких последних лет я вел нормальное и спокойное существование. В нем были — как и у всех людей на свете — разочарования, огорчения, печали и те приблизительно похожие движения души, которые обычно определяются этими словами и в которых никто не нашел бы ничего неожиданного. Изредка, правда, у меня появлялись странные мысли, трудно оправдываемые логикой: мне вдруг, например, начинало казаться, что певец, стоящий на эстраде и ожидающий того такта аккомпаниатора, при котором он начнет петь — и на певца устремлены все глаза и все ждут первых звуков его голоса, — что этот певец петь не захочет и так и будет стоять неподвижно и беззвучно, а потом просто уйдет, не сказав ни слова. Конечно, этого никогда не случалось. Или — так же неожиданно, — видя, как подметальщик улиц выпускает воду из тротуарного люка и выжимает тряпку, я думал, что вот сейчас, сию минуту, он возьмет тряпку в рот и станет ее кусать — как кусок хлеба. И когда подметальщик этого не делал, мне становилось очень досадно от того, что мое ожидание было обмануто. Но все это было настолько нелепо и ни с чем не сообразно, что каждый раз я отдавал себе отчет во всей абсурдности моих первоначальных предположений.
В остальном же все протекало более или менее нормально, и я никогда не думал о том, что могу стать жертвой какой-либо душевной болезни, тем более что здоровье мое всегда было в идеальном порядке. Я имел все основания полагать, что принадлежу к счастливой части человечества, которая не знает ни сильных душевных потрясений, ни особенных драм, ни резких изменений настроения. Я читал, писал, обедал и ходил гулять; — и все-таки что-то иногда смутно напоминало мне, что все мое времяпрепровождение похоже на душевный отдых после длительного сумасшествия. Но ничто, казалось, не предвещало возможности возвращения тех ненормальных и ничем не оправдываемых волнений, которые я испытывал в сравнительно раннем возрасте и которые давно и, как я думал, безвозвратно прекратились. Я перестал думать о вещах чрезвычайно отвлеченных, меня стали занимать непосредственные наблюдения над предметами, простая и несложная жизнь, далекая от какого бы то ни было соприкосновения с бескорыстными и сильными волнениями; мне казались странными и удивительными все те поступки, которые не были вызваны внешне понятными причинами, — и так же, как меня более не интересовало или почти не интересовало существование лично мне не знакомых людей.
Так продолжалось до тех пор, пока в силу какой-то неизвестной причины я не стал вновь доступен прежним душевным недомоганиям и пока, наконец, не наступило то, о чем я пытаюсь рассказать и что мне кажется не сумасшествием и не болезнью, — хотя некоторые внешние признаки этого состояния носили, на первый взгляд, почти клинический характер, — а переходом в то, что я назвал бы третьей жизнью.
В ней воображаемое и действительное настолько сплетены вместе, что нет никакой возможности различить, где начинается одно и кончается другое. Идеи начала и конца вообще не характерны для этого состояния. Я видел перед собой одно лицо, раз навсегда оставшееся единственным образом; с него все начиналось бы и им все кончалось бы, если бы здесь было начало или конец: все, что происходило, все мысли и движения были только отражениями его изменений; говоря условным языком, я начал существовать только как функция этого одного видения, и лицо этой женщины казалось мне бесконечно близким и знакомым, — хотя я видел его всего один раз. Все это дало повод некоторым моим друзьям увидеть здесь род эротического помешательства — предположение, которое мне лично кажется совершенно неверным. Думая об этом, я пришел к убеждению, что повод для такого заключения им дала мысль о полном сосредоточении всех моих физических и душевных возможностей вокруг одного образа, и это казалось ненормальным именно потому, что остальные области человеческой жизни, которым принято придавать большое значение — война, социальные преобразования, искусство, — появлялись только как фон, на котором возникал этот образ; так, думал я, как кладбищенские плиты, и памятники, и статуя командора не сохранились бы в моей памяти, если бы они не были только предварительными видениями, предшествующими появлению донны Анны. Разница заключалась в том, что образ донны Анны был уже давно подчинен и поглощен моим воображением, — в то время как образ, который я видел в действительности и в бреду, не поддавался ни изменяющей силе этого воображения, ни анализу и превосходил те возможности понимания, которые мне дала моя долгая и мучительная жизнь.
* * *
Мне кажется, что я вспоминаю теперь начало тех изменений, которые предшествовали переходу в третью жизнь.
Насколько я помню, это случилось со мной впервые зимой последнего года, в Париже, на улице, названия которой я не знал. Было, по-моему, около трех часов ночи; с вечера шел непрекращающийся ни на минуту дождь; он то усиливался, то ослабевал, и в свете фонарей медленно летели, не останавливаясь, бесчисленные капли воды. Все окна были темны и закрыты, улица проходила точно между двумя глухими стенами. Я не помню событий предыдущего вечера, не помню, почему я очутился на этой улице, которую потом я тщетно пытался найти. Я знаю только с совершенной несомненностью, что, сделав несколько шагов, я потерял сознание. Это не было ни обмороком, ни сном, ни секундным забвением; это было как бы бесконечной душевной пропастью, подобной той, которая, наверное, предшествует смерти; это не сопровождалось никакой физической болью, не оставило никаких болезненных последствий. Очнувшись, я увидел, что продолжаю идти по тротуару; но все, что окружало меня, и все свои ощущения и мысли я почувствовал с такой необычайной свежестью, с такой ледяной ясностью, с какой должен их видеть человек, внезапно исцелившийся от долгого сумасшествия, или многоглазое существо нечеловеческого вида. Это было как бы последним зрением