Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) - [116]

Шрифт
Интервал

Князь выставил руку с тростью и равномерно повел ею вправо и влево, как бы поправляя сдвинутые кем-то предметы.

— О Пушкине можно сказать словами Батюшкова: "Петр Великий много сделал и ничего не кончил".

— Но мне кажутся уместнее слова Феофана Прокоповича на смерть Петра: "Что мы сделали, россияне, и кого мы погребли!"

— Недурно, недурно, — покровительственно примолвил Вяземский. — Но время свершений литературных миновалось. Что делить, мон шер? Служить, служить! Одно, что нам остается. Наш общий покровитель, бессмертный старичок Гермес, скоро приберет к рукам всех строптивых жрецов Аполлоновых.

— Да, — с насмешливой покорностью подтвердил Баратынский. — Служить, служить… А я-то, мчась сюда, уповал на веянья былой весны! — Он вздохнул. — Ах, куда повело меня легкомыслие юности моей! Я теперь только губернский секретарь, а если бы кончил курс в Пажеском, то, полагаю, добился бы гораздо большего и принес бы моему отечеству более пользы.

Князь метнул на собеседника зоркий взгляд — и вдруг расхохотался:

— Смиренье паче гордости, милый мой притворщик Евгений Абрамович! — Остро сверкнуло и тотчас померкло золото его очков. — Мы обречены на одиночество, мон шер.

— Лучше быть одному, нежели худо сопровождаемому.

— Так. Но мы обречены на одиночество, — упрямо повторил князь. — Ибо мы — мыслим. И мы бессильны — ибо одиноки.

Он коротко ударил тростью по воздуху и добавил, оскалив крупные желтые зубы:

— Но одиночество — это избранничество. Из-бран-ниче-ство!

XLVIII

С давно забытым оживленьем рассказывал он домочадцам о Петербурге, о Жуковском и Карамзиных; на листке бумаги нарисовал Сашеньке и Левушке расположенье фигур "Последнего дня Помпеи".

— Таланту и воображения — бездна. Но все преувеличенно и чрезмерно красиво. И неприятно, что расчислен каждый эффект. Это как бы математика ужаса, но не сам ужас. Дыханье вулкана и гибели не ощутительно.

Настасья Львовна засмеялась. Она успела как-то молодо загореть и была очаровательна в простом летнем платье изабелового цвета.

— Для чего же ужасать бедных зрителей? — заметила она укоризненно. — Но ты ни словом не обмолвишься о Натали Пушкиной. Прелестна по-прежнему?

— Она много выиграла от привычек к свету, беседовать с нею приятно: она изъясняется ни умно, ни глупо.

— Ах, как ты зол!

— Но изъясняется свободно.

Он потер виски, с тоскою предчувствуя приступ несносной боли. В Петербурге их почти не было.

— Да: "CrИation" [149] Гайдна — истинное чудо! А Моцартов "Requiem" [150] — это само небо! Надо, чтоб Alexandrine [151] выучила это место…

Он подобрал несколько аккордов.

— Что-то очень мрачное, — заметила Настасья Львовна. — Сашенька, сыграй Фильдову сонату!

Александрин послушно подсела к фортепьяно и наиграла простенький и грациозный мотив.

— Да, милый, я прочла "Мертвые души", как ты велел, уезжая. Очень смешно. — Настенька сделала очаровательную гримаску. — Но его сантименты о России как-то мало уместны рядом с комическими бурлесками. Ему все-таки глубины, недостает.

Он нахмурился.

— Не могу с тобой согласиться, ангел мой. А глубина… Глубина обманчива. Мутная вода легко может представиться глубокою. И напротив: чистейшая влага, позволяющая увидеть камушки дна, иной раз кажется мелководьем.

— Но сколько горького в его речах о бедной нашей России! Кажется, еще никто из литераторов наших не говорил так худо о нашем отечестве!

Он сморщился и закрыл глаза: снова накатывалась тупая боль; неодолимая усталость свинцовой мглистостью обволакивала сознание. Но сквозь тусклую эту мглу пробился вдруг сверлящий, небрежно внимательный взгляд блестящих и круглых, как у певчего дрозда, глаз.

— Кстати, о литераторах наших. Познакомился с Лермонтовым. Талант несомненный. Но что-то не радушное, колкое…

— Московское, — подсказала Настенька.

— Пожалуй… Нет: что-то бездомное. Кочующее.

Он широким, блуждающим шагом пошел в гостиную. Неприкаянно остановился перед низким тесным окном. Первая трава пышно зеленела на выбитой тропе, ведущей к людской. Двор и дальний газон парка еще не зеленели, там росла трава охраняемая, хольная. И он рассеянно подумал, что, кажется, молодое лучше всего растет там, где старое основательно выбито, вытоптано… Энгельгардтовы пушки угрюмо чернели перед крыльцом; далека, безнадежно далека была нынче милая поджигательница, в праздничном платье с белыми воланами, подбегающая к запальникам, глядящая отчаянно и радостно… Поджигательница; светлая и безнадежная радость!

Он побарабанил по стеклу, любуясь юной травою. Быстро обернулся: комната показалась низкою, угрюмой.

— Дом тесен и темен, — сказал он. — И не стоит он ремонту. Сломать и новый построить надобно.

— Ступай, милый, отдохни, — заботливо молвила жена. — У тебя очень усталое лицо.


Он, не раздеваясь, лег на кушетку и закрыл глаза. Боль отступила, но сон не шел.

"А этот Белинский, пожалуй, прав, — подумалось ему. — Избыток рассудка мертвит бедную мою поэзию… Князь похвалил новые строки: "Но пред тобой, как пред нагим мечом, мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная!" — и привел слова Пушкина: поэзия должна быть глуповата… Но сочинять не рассуждая!"

Он задремал. Нет, это была не дрема: он брел открытой галереей, протянувшейся над портиком и флигелями запущенного дома, и в вечернем тумане возникали странно улыбающиеся, словно бы ждущие лица: маменька, Дельвиг, две обнявшиеся сестры, растрепанный Пушкин… Он брел, напряженно всматриваясь в эти лица, в вечереющее небо, — и вдруг оступался, проваливался в какие-то темные глубины; сердце обмирало страхом пустоты, но он не звал на помощь, не просил руки, а бормотал заклинательно… Что? Он с трудом очнулся, напряг сознанье — и вдруг понял, что беззвучно шепчет собственные свои стихи: "Недаром ты металась и кипела, развитием спеша, — свой подвиг ты свершила прежде тела, безумная душа!"


Еще от автора Дмитрий Николаевич Голубков
Пленный ирокезец

— Привели, барин! Двое дворовых в засаленных треуголках, с алебардами в руках истово вытянулись по сторонам низенькой двери; двое других, одетых в мундиры, втолкнули рыжего мужика с безумно остановившимися голубыми глазами. Барин, облаченный в лиловую мантию, встал из кресел, поправил привязанную прусскую косу и поднял золоченый жезл. Суд начался.


Рекомендуем почитать
Последний рейс "Лузитании"

В 1915 г. немецкая подводная лодка торпедировала один из.крупнейших для того времени лайнеров , в результате чего погибло 1198 человек. Об обстановке на борту лайнера, действиях капитана судна и командира подводной лодки, о людях, оказавшихся в трагической ситуации, рассказывает эта книга. Она продолжает ставшую традиционной для издательства серию книг об авариях и катастрофах кораблей и судов. Для всех, кто интересуется историей судостроения и флота.


Ядерная зима. Что будет, когда нас не будет?

6 и 9 августа 1945 года японские города Хиросима и Нагасаки озарились светом тысячи солнц. Две ядерные бомбы, сброшенные на эти города, буквально стерли все живое на сотни километров вокруг этих городов. Именно тогда люди впервые задумались о том, что будет, если кто-то бросит бомбу в ответ. Что случится в результате глобального ядерного конфликта? Что произойдет с людьми, с планетой, останется ли жизнь на земле? А если останется, то что это будет за жизнь? Об истории создания ядерной бомбы, механизме действия ядерного оружия и ядерной зиме рассказывают лучшие физики мира.


За пять веков до Соломона

Роман на стыке жанров. Библейская история, что случилась более трех тысяч лет назад, и лидерские законы, которые действуют и сегодня. При создании обложки использована картина Дэвида Робертса «Израильтяне покидают Египет» (1828 год.)


Свои

«Свои» — повесть не простая для чтения. Тут и переплетение двух форм (дневников и исторических глав), и обилие исторических сведений, и множество персонажей. При этом сам сюжет можно назвать скучным: история страны накладывается на историю маленькой семьи. И все-таки произведение будет интересно любителям истории и вдумчивого чтения. Образ на обложке предложен автором.


Сны поездов

Соединяя в себе, подобно древнему псалму, печаль и свет, книга признанного классика современной американской литературы Дениса Джонсона (1949–2017) рассказывает историю Роберта Грэйньера, отшельника поневоле, жизнь которого, охватив почти две трети ХХ века, прошла среди холмов, рек и железнодорожных путей Северного Айдахо. Это повесть о мире, в который, несмотря на переполняющие его страдания, то и дело прорывается надмирная красота: постичь, запечатлеть, выразить ее словами не под силу главному герою – ее может свидетельствовать лишь кто-то, свободный от помыслов и воспоминаний, от тревог и надежд, от речи, от самого языка.


В лабиринтах вечности

В 1965 году при строительстве Асуанской плотины в Египте была найдена одинокая усыпальница с таинственными знаками, которые невозможно было прочесть. Опрометчиво открыв усыпальницу и прочитав таинственное имя, герои разбудили «Неупокоенную душу», тысячи лет блуждающую между мирами…1985, 1912, 1965, и Древний Египет, и вновь 1985, 1798, 2011 — нет ни прошлого, ни будущего, только вечное настоящее и Маат — богиня Правды раскрывает над нами свои крылья Истины.