Момент Макиавелли - [257]

Шрифт
Интервал

.

Таким образом, американцы унаследовали риторические и понятийные структуры, не оставлявшие сомнения в том, что коррумпированность государственных чиновников, развитие военно-промышленного комплекса, зависимость отдельных людей друг от друга и их одномерность можно определить в категориях, чья преемственность в отношении описаний коррупции в классической теории очевидна и к которым последовательно прибегали представители гражданского гуманизма, порицавшие Цезаря и Лоренцо де Медичи, Мальборо, Уолпола и Гамильтона. Этот язык во многом по-прежнему отвечает целям, для достижения которых он первоначально употреблялся; аргумент против модерной гипертрофии мэдисоновской политики регулирования может быть сформулирован и на деле хорошо формулируется в терминах парадигмы, содержащейся в анализе коррупции у Гвиччардини; но историк способен заметить, что он одновременно служит увековечиванию единственного в своем роде образца раннемодерных ценностей и установок в американской культуре. Культ древних спартанцев и римлян у французских революционеров помогал убеждаться в деспотизме добродетели посредством террора[1336], немецкий идеализм вновь заявлял о конфликте между моральными ценностями и историей, который снимается в разуме как разрешении исторических противоречий в самом себе[1337], а британцы разрабатывали идеологию административной реформы, стремившейся — вопреки противоположной и в целом победоносной позиции Бёрка — превратить историю в точную науку[1338]. В то же время в уникальных условиях республики континентальных масштабов и ее роста сохранялись присущий Августинской эпохе конфликт между добродетелью и коммерцией, характерный для пуританизма конфликт между избранничеством и отступничеством, макиавеллиевский спор между добродетелью и экспансией и в целом свойственная гуманизму дилемма деятельной гражданской жизни и секулярного времени, в котором она неизбежно протекает. Отсюда происходит настойчивость мессианского и пессимистичного взгляда на историю в Америке, отсюда же отчасти — то любопытное явление, что даже самые постмодерные и постиндустриальные общества в какой-то мере продолжают лелеять домодерные и антииндустриальные ценности, символы и формы правления, страдая от сознания расхождения между практикой и моралью.

Как мы знаем, Гегель говорил о современных ему Соединенных Штатах: хотя они являются значимой и развивающейся политической культурой, в них пока нет ничего, что позволяло бы определить их как «государство». Тем не менее, предвосхищая гипотезу Тёрнера, он объяснил отсутствие классовых конфликтов открытием предохранительного клапана фронтира и предсказал: когда страна будет заселена, начнется урбанизация, появится постоянная армия и классовые конфликты, потребуется настоящее «государство» и начнет действовать диалектика истории, как он ее понимал[1339]. Это пророчество легко перевести на язык марксизма, но оно, как известно, еще ждет своего исполнения. Классовые конфликты в классическом марксистском понимании в Америке развиваются еще медленнее, чем в других прогрессивных индустриальных обществах, и если считать Герберта Маркузе наиболее видным марксистским теоретиком, работающим с американским материалом, то его марксизм можно назвать постиндустриальным, романтическим и пессимистическим. Дело не в том, что самодовольный локковский либерализм заставил американскую мысль заявить об излишней простоте конфликта между личностью и историей, а в том, что это противоречие выражалось и продолжает выражаться в домодерных и доиндустриальных категориях, так никогда и не отлившись в строгую гегелевскую и марксовскую диалектику исторического конфликта. Гегельянцы из Сент-Луиса, как продемонстрировали недавние исследования, исповедовали романтическую идеологию урбанистического фронтира, расширяющего горизонты сознания, наследуя геополитическому мессианству, о котором говорят Тьювсон и Смит[1340]; пришедшие же им на смену более академические философы гегелевского толка и вовсе никогда не были идеологами. Метаистория Америки всегда оставалась риторикой бегства и возвращения в пространственной плоскости, так и не став риторикой диалектического процесса.

В терминах, заимствованных из языка Ханны Арендт или подсказанных им[1341], эта книга рассказывает часть истории возрождения на раннем современном Западе античного идеала homo politicus (zōon politikon Аристотеля), который утверждается в своем бытии и добродетели посредством политического действия; его ближайший родственник — homo rhetor[1342], а антагонист — homo credens[1343] христианской веры. Проследив развитие этой дискуссии в истоках модерной истористской социологии, мы пришли к изучению характерного для XVIII столетия сложного конфликта между homo politicus и homo mercator[1344], который, как мы видели, являлся разновидностью, а не предком — по крайней мере в том, что касается истории его социального восприятия, — homo creditor[1345]. Последний определялся своей неспособностью отвечать критериям, заданным homo politicus, и попытки построить буржуазную идеологию в XVIII веке не смогли успешно оспорить признанного превосходства гражданской идеологии. Даже в Америке либеральная трудовая этика исторически оказалась сопряжена с чувством вины, связанной с неспособностью сформулировать для себя добродетель, которая могла бы спасти ее от коррупции; превращение Даниэля Буна в Вилли Ломана


Рекомендуем почитать
История животных

В книге, название которой заимствовано у Аристотеля, представлен оригинальный анализ фигуры животного в философской традиции. Животность и феномены, к ней приравненные или с ней соприкасающиеся (такие, например, как бедность или безумие), служат в нашей культуре своего рода двойником или негативной моделью, сравнивая себя с которой человек определяет свою природу и сущность. Перед нами опыт не столько даже философской зоологии, сколько философской антропологии, отличающейся от классических антропологических и по умолчанию антропоцентричных учений тем, что обращается не к центру, в который помещает себя человек, уверенный в собственной исключительности, но к периферии и границам человеческого.


Бессилие добра и другие парадоксы этики

Опубликовано в журнале: «Звезда» 2017, №11 Михаил Эпштейн  Эти размышления не претендуют на какую-либо научную строгость. Они субъективны, как и сама мораль, которая есть область не только личного долженствования, но и возмущенной совести. Эти заметки и продиктованы вопрошанием и недоумением по поводу таких казусов, когда морально ясные критерии добра и зла оказываются размытыми или даже перевернутыми.


Диалектический материализм

Книга содержит три тома: «I — Материализм и диалектический метод», «II — Исторический материализм» и «III — Теория познания».Даёт неплохой базовый курс марксистской философии. Особенно интересена тем, что написана для иностранного, т. е. живущего в капиталистическом обществе читателя — тем самым является незаменимым на сегодняшний день пособием и для российского читателя.Источник книги находится по адресу https://priboy.online/dists/58b3315d4df2bf2eab5030f3Книга ёфицирована. О найденных ошибках, опечатках и прочие замечания сообщайте на [email protected].


Самопознание эстетики

Эстетика в кризисе. И потому особо нуждается в самопознании. В чем специфика эстетики как науки? В чем причина ее современного кризиса? Какова его предыстория? И какой возможен выход из него? На эти вопросы и пытается ответить данная работа доктора философских наук, профессора И.В.Малышева, ориентированная на специалистов: эстетиков, философов, культурологов.


Иррациональный парадокс Просвещения. Англосаксонский цугцванг

Данное издание стало результатом применения новейшей методологии, разработанной представителями санкт-петербургской школы философии культуры. В монографии анализируются наиболее существенные последствия эпохи Просвещения. Авторы раскрывают механизмы включения в код глобализации прагматических установок, губительных для развития культуры. Отдельное внимание уделяется роли США и Запада в целом в процессах модернизации. Критический взгляд на нынешнее состояние основных социальных институтов современного мира указывает на неизбежность кардинальных трансформаций неустойчивого миропорядка.


Онтология трансгрессии. Г. В. Ф. Гегель и Ф. Ницше у истоков новой философской парадигмы (из истории метафизических учений)

Монография посвящена исследованию становления онтологической парадигмы трансгрессии в истории европейской и русской философии. Основное внимание в книге сосредоточено на учениях Г. В. Ф. Гегеля и Ф. Ницше как на основных источниках формирования нового типа философского мышления.Монография адресована философам, аспирантам, студентам и всем интересующимся проблемами современной онтологии.


«Особый путь»: от идеологии к методу

Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.


Чаадаевское дело. Идеология, риторика и государственная власть в николаевской России

Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.


Империя пера Екатерины II: литература как политика

Книга посвящена литературным и, как правило, остро полемичным опытам императрицы Екатерины II, отражавшим и воплощавшим проводимую ею политику. Царица правила с помощью не только указов, но и литературного пера, превращая литературу в политику и одновременно перенося модную европейскую парадигму «писатель на троне» на русскую почву. Желая стать легитимным членом европейской «république des letteres», Екатерина тщательно готовила интеллектуальные круги Европы к восприятию своих текстов, привлекая к их обсуждению Вольтера, Дидро, Гримма, приглашая на театральные представления своих пьес дипломатов и особо важных иностранных гостей.


Появление героя

Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.