Наверное, кто–нибудь другой справился бы с этим делом гораздо быстрее, чем я.
А все потому, что у меня лицо такое. Увидев мое лицо в окошечке кассы, кассирши заставляют окошечко счётами и говорят:
— А ты можешь и подождать… — И уходят, как они выражаются, «на минуточку».
Взглянув мне в лицо, официантки говорят, что свободных мест у них нет, а шоферы никогда не останавливают такси, если я стою на дороге с поднятой рукой. Ну и, конечно, все они обращаются ко мне на «ты».
И вот теперь, оформляясь на работу, я часами жду разных начальников и инструкторов, а они, пробегая мимо, кидают:
— Подожди минутку, я сейчас. — И тут же забывают обо мне, а я сижу тихо и боюсь напомнить.
Я думала, что у меня спросят биографию, даже начало придумала, чтоб это было смешно:
«…Говорят, что я родилась в сорок пятом году. Утверждают, что в городе Ленинграде…» Мне показалось это необыкновенно остроумным, но дальше что–то не пошло.
Остроумие не вязалось с моей сутулой фигурой, с моими круглыми очками в черной оправе, с моим тихим и глухим голосом. Вернее, голос у меня мог быть и не тихим, но он все равно не был рассчитан на остроумие в общественных местах.
Мне было восемнадцать лет, и меня еще никто не целовал.
Я носила мальчишескую прическу с уродливой челкой до бровей, искажающей лицо. Зато челка скрывала детские прыщики, которых я стыдилась больше всего на свете. Теперь бы мне тогдашние заботы!
Поступать в институт я не стала. Во–первых, потому, что не знала точно, чего я хочу. А во–вторых, нас, родившихся в сорок пятом, было слишком много — в институтах сумасшедшие конкурсы. А я никогда не любила конкурсов, экзаменов и спортивных соревнований, Я совсем неплохо училась в году, но на экзаменах меня нападал столбняк. Школьные учителя это знали и щадили меня, но не они принимали экзамены в институтах.
Вот так я и попала на завод. И думала, что там у меня спросят биографию и вообще будут спрашивать. Хоть что–нибудь. Обо мне. О семье. О школе. А у меня ничего не спросили, кроме того, что было написано в паспорте. Это было мое первое разочарование.
Помню только, что в нескольких местах спросили:
— Мальчик, а ты совершеннолетний?
Это потому, что у меня была шапка–ушанка. Наконец какая–то задымленная комнатушка начальника пожарной охраны — еще один инструктаж, и…
— Новенькая? — сердито спросил меня серьезный паренек в фетровой шляпе с отрезанными полями, когда я вырвалась оттуда уже со всеми положенными подписями.
— Да.
— В технике безопасности была?
— Была где–то…
— Я спрашиваю конкретно.
— Нет, наверно…
— Пошли.
Он шагал впереди меня огромными шагами и не оборачивался.
Мы шли по скользкому металлическому полу цехов, по асфальту двора, взбирались по каким–то лестницам, опускались на лифтах и даже прокатились на мостовом кране.
Завод был совсем не то, что обычно показывают в кино. В жизни это больше потрясает: гудит, гремит, трясется все вокруг, снуют желтенькие яркие автокары — зевать не приходится.
И потом — это был м о й завод, и, чувствуя свою к нему причастность, я наполнялась таким ликованием и восторгом, что даже перестала остерегаться автокаров, о чем мне в не совсем приличных выражениях напомнили чумазые автокарщики.
Я вернулась с неба на землю, начала пристально вглядываться в здания гудящих цехов, в перекрытия, их соединяющие, в огромные башенные краны. Неужели когда–нибудь я буду разбираться во всех этих лабиринтах, знать, где что находится, неужели когда–нибудь перестану бояться передвигаться здесь без провожатых, шарахаться от вспышек электросварки? Это существо — завод — мне нравилось.