Малый трактат о великих добродетелях, или Как пользоваться философией в повседневной жизни - [70]
Мудрец, указывает Спиноза, действует гуманно и кротко. Такую кротость, которую Монтень называет мягкостью, мы должны проявлять даже по отношению к животным и растениям. Это отказ от желания причинять страдание, разрушать (если это не диктуется необходимостью) и разорять. Это уважение, защита, доброжелательность. Это еще не милосердие, которое подразумевает способность возлюбить ближнего как самого себя, в результате чего, как отмечал Руссо, мы стали бы руководствоваться «высшей заповедью»: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой». Мягкость не метит так высоко. Мягкость – это своего рода естественная, непосредственная доброта, которая руководствуется и не столь высокой, зато более полезной заповедью: «Делай добро себе, причиняя как можно меньше зла другим». Пусть это требование не столь впечатляет, как императив милосердия, зато оно более достижимо, более действенно, а следовательно, более необходимо. Без милосердия прожить можно, и вся история человечества тому свидетельство. Но без минимума мягкости – нельзя.
Древние греки, в частности афиняне, хвастали тем, что это именно они принесли миру мягкость. Они видели в мягкости антитезу варварству, то есть рассматривали ее как приблизительный синоним цивилизованности. Так что этноцентризм появился на свет не вчера. Вместе с тем нельзя отрицать, что наша цивилизация продолжает традиции древнегреческой, следовательно, и своей мягкостью мы отчасти обязаны им. Что же античные мыслители понимали под мягкостью? То же, что и мы: противоположность войне, гневу, насилию и жестокосердию. Это не столько отдельная добродетель, сколько средоточие или источник всех остальных: «На самом скромном уровне мягкость означает любезность манер, доброжелательное отношение к другим людям. Но она может появляться и в гораздо более благородном контексте. Проявляясь по отношению к обездоленным, она приближается к великодушию или доброте; по отношению к виновным – к снисходительности и пониманию; по отношению к незнакомым, да и к людям вообще, – к человечности и почти милосердию. Точно так же в политической жизни она может оборачиваться терпимостью или благодушием в зависимости от того, на кого она обращена – на побежденных или на собственных подданных, то есть граждан. Между тем в основе всех этих различных подходов лежит одно и то же намерение относиться к другому человеку как к тому, кому ты желаешь добра, во всяком случае, в меру возможного, не рискуя нарушить свой долг. Древние греки ощущали их единство, поскольку для обозначения всех вышеперечисленных ценностей использовали одно и то же слово praos» (Жаклин де Ромильи. «Мягкость в греческой философии»).
Аристотель возвел мягкость в ранг отдельной добродетели, назвав ее золотой серединой между гневливостью и бесхарактерностью: мягкий человек стоит посередине между бесчувственным холерическим дикарем и излишне податливым раболепным глупцом. Ведь и гнев может быть справедливым, как бывают справедливые войны и справедливое насилие: право выбора принадлежит мягкости. Впрочем, Аристотель испытывает некоторые колебания, замечая, что этой добродетели явно чего-то не хватает. Если мягкий человек это тот, кто гневается только «по делу», в должной форме и так долго, как это необходимо, то перед нами встает вопрос критериев и границ. Мягкий человек мягок лишь в сравнении с остальными, но кто определит, где кончается его мягкость? Кто будет судить о том, насколько обоснован его гнев? Здесь мягкость противостоит величию души, так же как греческая гордость противостоит иудеохристианской кротости. Того, кто терпит оскорбления или позволяет оскорблять своих друзей, Аристотель называет «подлой душой». Как видим, наставник Александра Македонского, как, впрочем, и его ученик, вовсе не спешил подставлять вторую щеку… Мягкость способна достигать крайнего предела, за которым ее можно считать возвышенной или презренной – зависит от точки зрения. Следует ли в этом случае ставить знак равенства между мягкостью и трусостью? Ни в коем случае, потому что мягкость остается собой только при условии отсутствия страха. Таким образом, речь идет о выборе между честью и милосердием, и никто не усомнится, на чью сторону склонится мягкость.
Означает ли это, что во имя мягкости необходимо ратовать за отказ от насильственных методов как таковых? Ответ не так прост, как кажется. Непротивление злу, доведенное до логического предела, запрещает нам эффективно бороться с преступным насилием и варварством, и не только в тех случаях, когда они грозят лично нам, что еще можно было бы объяснить или оправдать милосердием, но и тогда, когда они направлены против беззащитных и ни в чем не повинных людей. С этим не станут мириться ни милосердие, ни справедливость. Разве нормальный человек не вмешается в драку, если речь идет о спасении ребенка? И разве его не будет грызть совесть, если он этого не сделает? «Непротивление злу, – отмечает Симона Вейль, – хорошо только тогда, когда оно эффективно». Это означает, что выбор диктует не принцип, а обстоятельства. При равной или более высокой эффективности, разумеется, предпочтительно непротивление, близкое к мягкости, что сумел понять Ганди. Но заниматься расчетом относительной эффективности тех или иных методов борьбы со злом должно благоразумие, а благоразумием иногда следует поступиться, если опасности подвергается жизнь другого человека, иначе нарушается принцип милосердия. Например, что я должен делать, если у меня на глазах нападают на женщину? Если не можешь защитить ее иначе, примени силу. Разумеется, здесь все зависит от конкретной ситуации, конкретного человека, а также от конкретного противника. Непротивление Ганди британским войскам – это одно, но непротивление Гитлеру с его танковыми дивизиями – совсем другое. Насилие лучше, чем пособничество, слабость перед ужасом, бесхребетность и попустительство злу.
Книга будет интересна всем, кто неравнодушен к мнению больших учёных о ценности Знания, о путях его расширения и качествах, необходимых первопроходцам науки. Но в первую очередь она адресована старшей школе для обучения искусству мышления на конкретных примерах. Эти примеры представляют собой адаптированные фрагменты из трудов, писем, дневниковых записей, публицистических статей учёных-классиков и учёных нашего времени, подобранные тематически. Прилагаются Словарь и иллюстрированный Указатель имён, с краткими сведениями о характерном в деятельности и личности всех упоминаемых учёных.
Монография посвящена одной из ключевых проблем глобализации – нарастающей этнокультурной фрагментации общества, идущей на фоне системного кризиса современных наций. Для объяснения этого явления предложена концепция этно– и нациогенеза, обосновывающая исторически длительное сосуществование этноса и нации, понимаемых как онтологически различные общности, в которых индивид участвует одновременно. Нация и этнос сосуществуют с момента возникновения ранних государств, отличаются механизмами социогенеза, динамикой развития и связаны с различными для нации и этноса сферами бытия.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Впервые в науке об искусстве предпринимается попытка систематического анализа проблем интерпретации сакрального зодчества. В рамках общей герменевтики архитектуры выделяется иконографический подход и выявляются его основные варианты, представленные именами Й. Зауэра (символика Дома Божия), Э. Маля (архитектура как иероглиф священного), Р. Краутхаймера (собственно – иконография архитектурных архетипов), А. Грабара (архитектура как система семантических полей), Ф.-В. Дайхманна (символизм архитектуры как археологической предметности) и Ст.
Макс Нордау"Вырождение. Современные французы."Имя Макса Нордау (1849—1923) было популярно на Западе и в России в конце прошлого столетия. В главном своем сочинении «Вырождение» он, врач но образованию, ученик Ч. Ломброзо, предпринял оригинальную попытку интерпретации «заката Европы». Нордау возложил ответственность за эпоху декаданса на кумиров своего времени — Ф. Ницше, Л. Толстого, П. Верлена, О. Уайльда, прерафаэлитов и других, давая их творчеству парадоксальную характеристику. И, хотя его концепция подверглась жесткой критике, в каких-то моментах его видение цивилизации оказалось довольно точным.В книгу включены также очерки «Современные французы», где читатель познакомится с галереей литературных портретов, в частности Бальзака, Мишле, Мопассана и других писателей.Эти произведения издаются на русском языке впервые после почти столетнего перерыва.