Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [82]
К примеру, мы читаем: «Who can know how much of his most inward life is made up of the thoughts he believes other men to have about him, until that fabric of opinion is threatened with ruin?» И спрашиваем: кто задает этот риторический вопрос («потерявшийся», кстати, в переводе, где фраза приняла вид констатации: «Мы часто не предполагаем, в какой огромной мере наш душевный покой зависит от уверенности, будто нам известно мнение окружающих о нашей особе, и осознаем эту зависимость только тогда, когда репутация наша оказывается под угрозой» (673))? Это — часть внутреннего монолога Булстрода, лживого, тщеславного и склонного к самообману. Но вопрошателем мог бы быть и повествователь, тем самым как бы любой человек. Не ставит ли это нас на одну доску с упомянутой малодостойной личностью (и в таком случае еще вопрос, кого подразумевает местоимение «мы»)? Что до самого тезиса о том, что в нашей внутреннейшей жизни всегда имеют некое представительство другие люди — их мысли о нас, а еще точнее, наши представления о том, что они думают о нас, — то опять же не ясно, как его толковать. Как самоочевидный «факт»? или как эгоистическую иллюзию (будто бы другие люди непременно должны о нас думать, быть нашим зеркалом)? С фактами, укутанными в покров иллюзорности, и с иллюзиями, способными приобретать силу фактов, Элиот, собственно, и побуждает нас работать. Вот откуда эти «закрученные», трудно читаемые (и еще более трудные в переводе) пассажи, в самую структуру которых встроен момент саморефлексии.
Взять хотя бы коротенький психологический комментарий, характеризующий житейскую проницательность Селии Брук: «Перемены редко заставали ее врасплох — она обладала незаурядной наблюдательностью и обычно по ряду признаков заранее угадывала интересовавшее ее событие» (47). Явным образом здесь констатируется, что Селия с ее трезвым, буквалистским рассудком обычно оказывалась более прозорлива, чем ее сестра-фантазерка. Но не менее значим, в контексте, иронический реверанс в отношении догадливости, реализуемой исключительно в рамках «самоисполняющихся пророчеств» здравого смысла и личного интереса. В переводе этот «второй» (а может быть, «первый»?) смысл проступает лишь отчасти, хотя бы по той причине, что переводчик жертвует «лишними» уточнениями, которые почти невыносимо утяжеляют фразу, вносят в нее неопределенность, двусмысленность[355]. Они же, однако, обеспечивают мягкую, «атмосферную» ироничность элиотовской прозы.
В качестве еще одного примера можно рассмотреть нередко цитируемый, «назидательный» пассаж из главы XXVII: «Один из моих друзей, философ, который способен облагородить даже вашу безобразную мебель, озарив ее ясным светом науки, как-то сообщил мне следующий факт — не слишком значительный и в то же время говорящий о многом. Ваша горничная, протирая трюмо или поднос из полированной стали, оставляет на их поверхности множество крохотных царапин, причем совершенно беспорядочных, но стоит поднести к ним свечу, и царапинки словно располагаются правильными концентрическими кругами с этим миниатюрным солнцем в центре. Разумеется, на самом деле царапины разбросаны на зеркале без всякой системы, и приятное впечатление правильных кругов создает свет вашей свечи, порождающей оптическую иллюзию. Все это аллегория. Царапины события, а свеча — чей-нибудь эгоизм, например эгоизм мисс Винси. У Розамонды имелось собственное провидение, которое любезно создало ее более очаровательной, чем другие девушки, а затем устроило так, что Фред заболел и мистер Ренч ошибся, с единственной целью свести ее поближе с мистером Лидгейтом. И подчиниться родителям, которые хотели отослать ее в Стоун-Корт или в какое-нибудь другое безопасное место, значило бы прямо нарушить божественную волю, тем более что мистер Лидгейт считал подобную предосторожность излишней. И хотя мисс Морган на другой же день после того, как болезнь Фреда определилась, была с младшими детьми отправлена на ферму, Розамонда наотрез отказалась оставить отца и маму» (263–264). Перед нами возникает здесь образ многосубъектного взаимодействия-собеседования, повод к которому — самый нехитрый бытовой объект. Вокруг дамского трюмо собрались «именитый философ», «я», «вы» (условный адресат и собственница «безобразной мебели») и где-то на периферии еще «ваша горничная». Ученый при помощи свечи демонстрирует природу оптической иллюзии, повествователь предлагает распространить тезис ученого на нравственную жизнь в порядке назидательной притчи. Из притчи следует, что «эгоизм» восприятия характеризует всех людей, но в пример приводится лишь простоватая Розамонда[356]. Тут бы и обратить к повествователю его/ее собственный вопрос, неоднократно задаваемый в других ситуациях: почему же только Розамонда? Сомнительной ведь может показаться и образцово-объективная позиция ученого, чей взор излучает «ясный свет науки» и субъективностью якобы не замутнен (как не вспомнить о блужданиях ученого Кейсобона по темным подземельям со свечкой в руке — taper in hand). Зеркало — предмет явно многофункциональный и годный не только для оптических опытов — здесь, как и во множестве других контекстов у Элиот, оно выступает аналогом языка. Это демократическое пространство соприсутствия и «сотрудничества» горничных и ученых, открытое для самых разных соседств и взаимодействий, заблуждений и прозрений. Читая роман, мы сами
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Эмма Смит, профессор Оксфордского университета, представляет Шекспира как провокационного и по-прежнему современного драматурга и объясняет, что делает его произведения актуальными по сей день. Каждая глава в книге посвящена отдельной пьесе и рассматривает ее в особом ключе. Самая почитаемая фигура английской классики предстает в новом, удивительно вдохновляющем свете. На русском языке публикуется впервые.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода. Ее авторы — коллектив ведущих отечественных и зарубежных историков русской литературы. В книге впервые рассматриваются все основные теории и направления в советской, эмигрантской и постсоветской критике в их взаимосвязях. Рассматривая динамику литературной критики и теории в трех основных сферах — политической, интеллектуальной и институциональной — авторы сосредоточивают внимание на развитии и структуре русской литературной критики, ее изменяющихся функциях и дискурсе.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.