Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [57]

Шрифт
Интервал

нет и не может быть равновесия, и читатель наравне с героем чувствует себя жертвой этого дисбаланса. Вопрос: считать ли его признаком избранности («Все несчастье одаренных людей состоит в разрыве между их стремлениями и возможностью их осуществлять» (187))? или свойством человеческой природы вообще? А может быть, свойством именно современного человека-потребителя? Видеть ли в герое романа, имя которого мы узнаем вскоре, нового Рафаэля из Урбино, юного гения, вынужденно притупившего свою силу, применяясь к пошлому окружению, или просто одноименного среднего человека, любого из нас? Вопросы эти останутся с нами до конца романа и даже после. Претензия индивида на избранность похожа на маршальский жезл, хранящийся в ранце «каждого первого» рядового. Вопрос не в том, есть он или нет, а в том, что с ним делать, как им распорядиться. И этот вопрос — пожалуй, самый насущный из всех — адресован столько же герою, сколько читателю романа.

Антикварная лавка ломится от удивительных товаров, из которых каждый обещает потребителю новый опыт (с таким же успехом Рафаэль, в роли одержимого читателя, мог бы оказаться в библиотеке). Конечно, воображение способно работать в сугубо «умственном» режиме: ученые или холодные умозрители «читают» жизнь, надежно вооружив свой ум против желаний и страстей, предаваясь лишь удовольствиям познавательного созерцания, — таков естествоиспытатель Кювье или старик-антиквар. Но литературное воображение совсем не таково: оно чувственно, эмоционально, азартно и своевольно. «Молодой человек» явно тяготеет к чтению второго типа, а читатель тем более ему сочувствует, что сам в такое чтение уже невольно втянут.

Аналогия куска шагрени и книги довольно прозрачна (шагрень широко использовалась для книжных переплетов). Диковина, взывающая к покупателю со стены, напоминает литературный текст и своими «волшебными» свойствами — сочетанием бесконечной пластичности с «силой сопротивления». Так и текст способен производить разные действия, служить любому читателю своего рода волшебным зеркалом: одно и то же для всех напечатано черным по белому, но каждый прочтет то и так, что и как захочет, и что прочтет, тем, возможно, и станет. Читая роман, вы всегда рискуете, поскольку «вторично создаете себя, точно наперекор Господу Богу» (268). Пакт, заключенный Рафаэлем в лавке антиквара, похож на литературный пакт еще и вот чем: время, которое мы отдаем чтению, тоже в каком-то смысле вычитается из времени нашей жизни — а уж бесплодно или продуктивно это вычитание, зависит от ценности приобретаемого опыта. Любой читатель любого романа сталкивается в воображении с мерой своих желаний, то есть, по сути, оказывается в ситуации Рафаэля. Как и герой, мы подвергаемся испытанию, — как и герой, не сразу отдаем себе в этом отчет.

Желание с недостаточным субъектом

Человек у Бальзака — существо желающее, то есть расположенное в воображении забегать вперед себя, переступать пределы рутинной жизнедеятельности, положенные природой и охраняемые природными потребностями. Для «современного» индивида — расщепленного, нецельного, неравновесного — нет жизни вне и помимо желания. В то же время самосозидание и саморазрушение, вдохновляемые желанием, коварно похожи друг на друга. Для нас в данном случае важно, что бальзаковский роман не только тематизирует желание, но включает его проблематику в условия пакта между автором и читателем.

Первое желание, высказываемое Рафаэлем в качестве владельца шагреневой кожи, тут же материализуется в виде оргии в особняке банкира Тайфера. Подробное описание этого пира чувств и бойкого столичного интеллекта резюмируется словами повествователя: «это была картина и книга одновременно» (145). Сквозь великолепие картины-книги сквозит, как замечено тут же, «нечто такое, что должно сильно действовать на воображение бедняка» (142). Таким образом, оргия предстает как нечто объективное и субъективное разом: столько же «кусок действительности», сколько, по-видимому, продукт воображения героя. И если до этого момента мы себя с ним сочувственно и безусловно ассоциировали, то начиная с этой точки отношения наши определяются варьируемой критической дистанцией.

Рафаэль и сам подозревает собственное воображение в несвободе, в присутствии в нем элемента «вульгарности», то есть вторичности. Он признает, например, пошлость того обстоятельства, что его любовь, как бы свободно избирающая себе предмет, в реальности накрепко повязана «пристрастием к блондам, бархату, тонкому батисту, к фокусам парикмахера, к свечам, карете, титулу, геральдическим коронам на хрустале» (199). От тщеславия, этой повальной «современной» болезни, он бессилен излечить себя и может только, как его друг и умнейший из докторов Бьяншон, занять наблюдательно-выжидающую позицию. Что победит в конце концов — социальная предопределенность или естественная одаренность? Окажется ли он способен на такое желание, которое своей ценностью не уступало бы времени жизни, требуемому «в уплату»?

Две женщины, Феодора и Полина, представляют собой два горизонта желания — социальный и природный. Феодора вся — «сочинение», совокупность аллюзий, смутно знакомых образов, воспроизводимых сюжетов. Еще раньше, чем в нее самое, Рафаэль влюбляется в ее имя, которое воспринимает как манящий символ: «От этого имени в моем воображении воскресла искусственная поэтичность света… Графиня Феодора, богатая, не имеющая любовника, не поддающаяся парижским соблазнам, — разве это не воплощение моих надежд, моих видений? Я создал образ этой женщины, мысленно рисовал ее себе, грезил о ней. Ночью я не спал, я стал ее возлюбленным, за несколько часов я пережил целую жизнь, полную любви, снова и снова вкушал жгучие наслаждения. Наутро, не в силах вынести пытку долгого ожидания вечера, я взял в библиотеке роман и весь день читал его, чтобы отвлечься от своих мыслей, как-нибудь убить время. Имя Феодоры звучало во мне…» (203).


Рекомендуем почитать
Антропологическая поэтика С. А. Есенина: Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций

До сих пор творчество С. А. Есенина анализировалось по стандартной схеме: творческая лаборатория писателя, особенности авторской поэтики, поиск прототипов персонажей, первоисточники сюжетов, оригинальная текстология. В данной монографии впервые представлен совершенно новый подход: исследуется сама фигура поэта в ее жизненных и творческих проявлениях. Образ поэта рассматривается как сюжетообразующий фактор, как основоположник и «законодатель» системы персонажей. Выясняется, что Есенин оказался «культовой фигурой» и стал подвержен процессу фольклоризации, а многие его произведения послужили исходным материалом для фольклорных переделок и стилизаций.Впервые предлагается точка зрения: Есенин и его сочинения в свете антропологической теории применительно к литературоведению.


Поэзия непереводима

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Творец, субъект, женщина

В работе финской исследовательницы Кирсти Эконен рассматривается творчество пяти авторов-женщин символистского периода русской литературы: Зинаиды Гиппиус, Людмилы Вилькиной, Поликсены Соловьевой, Нины Петровской, Лидии Зиновьевой-Аннибал. В центре внимания — осмысление ими роли и места женщины-автора в символистской эстетике, различные пути преодоления господствующего маскулинного эстетического дискурса и способы конструирования собственного авторства.


Литературное произведение: Теория художественной целостности

Проблемными центрами книги, объединяющей работы разных лет, являются вопросы о том, что представляет собой произведение художественной литературы, каковы его природа и значение, какие смыслы открываются в его существовании и какими могут быть адекватные его сути пути научного анализа, интерпретации, понимания. Основой ответов на эти вопросы является разрабатываемая автором теория литературного произведения как художественной целостности.В первой части книги рассматривается становление понятия о произведении как художественной целостности при переходе от традиционалистской к индивидуально-авторской эпохе развития литературы.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Тамга на сердце

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Языки современной поэзии

В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.


Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.


Самоубийство как культурный институт

Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.


Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.