Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [54]
Функция описаний в этом смысле и в высшей степени выразительна, и в высшей степени интересна. Они, конечно же, не только «украшают» произведение, но и затрудняют[257] его чтение. Симптоматично, что и чисто развлекательная жанровая проза (так называемая «литература для отдыха»), и «учительная», дидактическая литература на описаниях склонны экономить, что ведет и к экономии интерпретационного усилия: как правило, в таких произведениях доминирует сюжетная формула, «обслуживаемая» четко определенной системой персонажей[258]. И наоборот: «самоценная» деталь предъявляет к рефлексивной и эстетической способности адресата повышенные требования. Тот же Лукач отмечал, что атрофия сюжета и нарастание подробности повествования влекут за собой специфическую активизацию читателя. Он вынужденно принимает на себя отдельные авторские функции, адаптируется к возросшему уровню сложности, и в итоге «возникает литература для художников, требующая от читателя художнического восприятия и навыков»[259]. Особой ценности в этой тенденции критик, впрочем, не видел, полагая, что ведет она всего лишь в тупик буржуазного эстетства[260].
Зато для Ф. Моретти как раз интересен этот специфический ресурс саморазвития, найденный и активно используемый буржуазным субъектом по ходу практического обживания «современности». Для мнимо «нефункциональных» подробностей в прозе XIX века Моретти находит специальное обозначение — «заполнители» (fillers) — и связывает их наличие в тексте со становлением аналитического стиля, адекватного опыту «современности». Искусственно замедляя повествование, сообщая потенциальную многозначительность самому банальному моменту или мелкой подробности, «заполнители» формируют «новый, сугубо светский способ представлять в воображении смысл жизни: рассеянный среди бесчисленных мелких деталей, ненадежный, смешанный с мирским безразличием и мелкими эгоизмами — однако же пребывающий в них неизменно и упорно»[261]. Расширение практик обмена воспитывает в их участниках терпимость и даже вкус к опосредованию, чем и обусловлена в конечном счете неочевидная связь между эстетизмом и становлением гражданского общества.
Свой вклад в обсуждение «имманентной социологичности» романного повествования в последнее время активно вносят когнитивисты, работающие с так называемыми схемами опыта — мельчайшими структурами, отсылающими к сразу нескольким его пластам: когнитивному, телесному, языковому, социокультурному[262]. В нашей жизни и речи схемы опыта фактически функционируют как когнитивные метафоры, а когнитивные метафоры — как схемы, и здесь возникают интригующие, но пока «не учтенные» литературоведением возможности для исследования связи между социально-познавательным, языковым и эстетическим (в расширенном понимании последнего)[263]. Отчасти о них шла уже речь в предыдущей главе в связи с «поэзией в прозе», и нам предстоит вернуться к этой проблематике в связи с собственно прозой — романной.
Ее кажущийся буквализм и вызывающая (по меркам «риторической» словесности) бесформенность скрывают невидимое богатство форм, ищущих и требующих опознания. При соответствующей направленности внимания, говоря словами В. Вулф, форма оказывается «не там, где ожидалось» — притом столько же задается текстом, сколько усматривается, порождается каждым читателем в опыте чтения. Высказывание или фрагмент высказывания становятся иносказанием за счет участия читателя в развитии стихотворения или прозаического повествования. В перспективе адресата текст оказывается скорее стороной взаимодействия, чем самодостаточным объектом, зато социальному знанию, транслируемому столь «ненадежным» и «неэкономным» образом, сообщаются богатство и неоднозначность[264]. Главная сложность заключается, конечно, в том, что эти тонкие процессы недоступны для прямого наблюдения, поэтому и описание их всегда проблематично. Пока можно удовлетвориться примерно таким: «динамические схемы текста как бы подражают нашим собственным жестам и заботам в мире… Силы, исходящие из текста как знакового ансамбля, и силы, направляемые в текст мнемоническим потенциалом читателя, образуют как бы два играющих потока, двигающихся в направлении текста и обратном ему»[265]. Автор этой несколько темной, но выразительной формулы (американский исследователь Н. Бабуц) предлагает описывать романную прозу как совокупность косвенных речевых актов, которые отсылают к поведенческим, социальным реакциям-жестам, образуя тем самым сплошное «метафорическое поле»[266].
Пребывание в этом поле, которое именно в процессе чтения спонтанно формируется и реформируется, рождает прекрасное и дразнящее ощущение, знакомое многим. — Что главный секрет произведения спрятан в его форме и принципиально не изымаем из нее, присутствует в ней, говоря словами повествователя из новеллы Генри Джеймса «Узор ковра», словно птица в клетке, наживка на крючке, кусок сыра в мышеловке или как мотив сложного узора персидского ковра. Можно предположить, что воплощение опытной схемы или мегаметафоры в тексте — момент равно интригующий для читающего и для пишущего. Здесь можно сослаться на часто цитируемое высказывание Льва Толстого о том, что, работая над «Войной и миром», он «
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Эмма Смит, профессор Оксфордского университета, представляет Шекспира как провокационного и по-прежнему современного драматурга и объясняет, что делает его произведения актуальными по сей день. Каждая глава в книге посвящена отдельной пьесе и рассматривает ее в особом ключе. Самая почитаемая фигура английской классики предстает в новом, удивительно вдохновляющем свете. На русском языке публикуется впервые.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода. Ее авторы — коллектив ведущих отечественных и зарубежных историков русской литературы. В книге впервые рассматриваются все основные теории и направления в советской, эмигрантской и постсоветской критике в их взаимосвязях. Рассматривая динамику литературной критики и теории в трех основных сферах — политической, интеллектуальной и институциональной — авторы сосредоточивают внимание на развитии и структуре русской литературной критики, ее изменяющихся функциях и дискурсе.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.