Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [40]
„Поэтичность“ высказывания ассоциируется в итоге с его бесконечной открытостью дальнейшей передаче, а переживание глубины обусловлено всякий раз соприкосновением с материальной „поверхностью“. Двояко трактуется и тема разрыва, невосстановимости контакта, очевидно центральная в „Вороне“: опыт подлинной коммуникации развертывается под знаком ее (точнее, ее информационной функции) отрицания[215]. Ситуация общения с вороном абсурдна (Якобсон акцентирует это, напоминая: куда как нелепы двуногие смертные существа, „одно без перьев, другое в перьях“[216], толкующие друг с другом о вечности), что не мешает ей стать бесконечно богатой по ходу множественных реализаций.
В работе с „Вороном“ Роман Якобсон проявляет себя как суперчитатель-сочинитель, одновременно скептический и азартно-активный, дистанцированный и вовлеченный. К разговору о По привлекаются — в вольно-ассоциативной логике — Уинстон Черчилль, Эдуард Сепир, Федор Достоевский и менее известные, но столь же неожиданные фигуры. Налицо и другие приметы „субъективного“ письма» — например, автор статьи с необыкновенной щедростью проецирует на По собственные, притом самые лестные характеристики. Поэта, читаем мы, отличает «поразительная чуткость в отношении множественных функций, реализуемых одновременно в акте коммуникации», способность почти безупречно осуществлять перевод речи поэтической на «метаязык научного анализа»[217]. Очевидно, что Якобсон как ценитель позитивного, точного научного знания и он же как теоретик, сочинитель смелых моделей и гипотез, рассчитанных, как стихи, на небуквальную реакцию «добровольного воздержания от недоверия», не могли во всем соглашаться друг с другом. В данном случае мы «застаем» их в диалоге, даже — споре, и спор напоминает о том, что «подводные течения смысла» характеризуют движение не только поэтической мысли (об этом писал По применительно к «Ворону»), но и мысли научной.
Исключительная компетентность Якобсона как ученого-лингвиста в данном случае, как это ни странно, вторична. По ходу чтения-анализа мы понимаем, что из загадок, которые предъявляет нам человеческий опыт, в частности коммуникативный, ни одна не подлежит однозначному решению — а лишь переформатируется, обогащается соучастным усилием и передается дальше, продолжателям бесконечной работы познания.
Чувствительной стопой: «Песня о себе» Уолта Уитмена
Поэзия — это «республиканская речь», речь, являющаяся собственным законом и собственной целью, где все части — свободные граждане и могут подать свой голос.
Фридрих Шлегель[218]
Творческое рождение Уитмена — само по себе загадка. В 1855 году вчерашний газетчик, пописывавший и прозу, и стихи, но ничем оригинальным себя не запечатлевший, собственноручно печатает тоненькую книжку: в нее вошли двенадцать опусов, без размера, рифм и названий, которые только человек с очень щедрым воображением мог назвать поэмами. Опусам предпосылалось прозаическое предисловие, которое по форме и содержанию мало чем отличалось от поэм. Критики — из тех очень немногих, кто вообще заметил этот эксперимент, — судили о нем уничижительно: жаргон нью-йоркского пожарного пополам с умозрениями трансцендентального философа — съязвил один из рецензентов.
Могло ли быть иначе? Уитмен был внуком фермера и сыном плотника, формальное школьное образование прервал в одиннадцать лет, то есть правилам изящной словесности никогда всерьез и не учился. Впрочем, он много читал, тонко чувствовал действия слов и любил задумываться над ними. Ранние (1840-х — начала 1850-х годов) записные книжки фиксируют почти детское удивление, сохранившееся у очень взрослого уже человека, перед способностью образной речи глубоко и непредсказуемо затрагивать читающего. В качестве выразительного примера можно привести легендарное высказывание Уитмена, описывающее его собственное становление как поэта: «Я закипал, закипал, закипал — до точки кипения дошел благодаря Эмерсону»[219]. Эффект от чтения (в данном случае эмерсоновских эссе) здесь равносилен тотальному преобразованию жизни читателя, и это для Уитмена — не побочное и случайное, а определяющее свойство литературы. Литература для него — не тексты, а осуществляемые ими действия, подразумеваемые ими формы человеческого присутствия и отношений друг с другом[220].
Из форм чувственного взаимодействия с миром осязание представлено в «Песне о себе», если не всего обильнее, то всего подробнее — с прокламации наготы и полнейшей уязвимости поэма, по сути, начинается: «I shall go to the bank by the wood and become undisguised and naked». Осязание «демократичнее», чем зрение и слух, в том смысле, что касание по определению взаимно: можно смотреть из укрытия и слышать, не будучи слышимым, но касаясь кого-то или чего-то, мы одновременно и неизбежно сами воспринимаем касание. Сравнительно со зрением и слухом, это чувство всегда считалось «низким», наиболее «бренным» и наименее «духовным», но именно этим оно Уитмену и интересно. Опять-таки в отличие от зрения и слуха, осязание различает свой объект лишь на кратчайшей дистанции: познание мира «наощупь» похоже на путешествие по незнакомой местности пешком — это приключение ежесекундного непредсказуемого взаимодействия со средой.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода. Ее авторы — коллектив ведущих отечественных и зарубежных историков русской литературы. В книге впервые рассматриваются все основные теории и направления в советской, эмигрантской и постсоветской критике в их взаимосвязях. Рассматривая динамику литературной критики и теории в трех основных сферах — политической, интеллектуальной и институциональной — авторы сосредоточивают внимание на развитии и структуре русской литературной критики, ее изменяющихся функциях и дискурсе.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.