Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [37]
История упорного и лишь частично осознаваемого самоистязания рассказана гипнотически звучным стихом, и в этом отчасти суть. По ходу псевдодиалога с вороном черная птица слепляется «насмерть» с ореолом примысливаемых ей символических значений, и к шестнадцатой строфе слово «Nevermore» звучит уже не как курьез, а как откровение, весть ниоткуда. Этот эффект подкрепляется предсказуемым повтором размера и рифмы. Фактически именно стих извлекает ситуацию из сферы бытового, произвольного, случайного: ритм, писал в свое время Бахтин, «предполагает некоторую предопределенность» и, наоборот, свобода воли и активность самосознания несовместимы с ритмизацией. «Найти себя самого в ритме нельзя»[198], можно лишь потерять — не потому ли произвол самоутверждения субъекта в «Вороне» переживается им как процесс самоутраты? Со-переживая герою, и читатель колеблется между приметливостью здравомыслия и самозабвенной подверженностью гипнотической иллюзии — эти две логики предъявляются друг другу встречно и как бы состязаются за право владеть нашим вниманием. Выразительнейшим «тестом» может служить упоминание в четырнадцатой строфе о незримом серафиме, чьи шаги вдруг «звенят» по ковру (tinkled on the tufted floor). На несуразность образа поторопились указать автору уже первые читатели. Но По в ответном письме одному из них (Дж. Эвелету) заявил, что нарушение правдоподобия в данном случае вовсе не случайный авторский огрех, а плод психологического расчета: при той степени вовлеченности читающего в текст, которая должна быть к этому моменту достигнута, звон шагов по ковру должен быть замечен как нечто странное и одновременно воспринят как нечто возможное и даже само собой разумеющееся. В письме Эвелету говорится буквально следующее: «Ваши возражения по поводу звенящей поступи очень уместны, по ходу сочинения они возникали и у меня — сомнения были настолько серьезны, что я думал отказаться от этого слова. Но в итоге решил его сохранить, потому что его использование с самого начала было подсказано мне чувством сверхъестественного, которого оно в тот момент для меня было исполнено. Никакая поступь, человеческая или иного физического существа, конечно, не могла бы звенеть по мягкому ковру, именно поэтому упоминание звенящих шагов может передать — и очень остро — впечатление сверхъестественного. Таков был замысел, и сам по себе он хорош — однако, если это ощущение не сообщается непосредственно и всем (а я боюсь, что это так), стало быть, оно недостаточно хорошо передано или выражено»[199]. Иначе говоря, по замыслу По, «спорная» деталь функциональна как обозначение возможного порога — или одного из порогов — на пути погружения в двойственное, самозабвенно-критическое состояние грезы, которое всякий читатель осваивает параллельно с героем и которым учится наслаждаться наравне с автором.
Подобные эффекты одновременной принадлежности и не принадлежности себе По последовательно разрабатывает в «страшных» или «психологических» рассказах: постепенное и всегда частичное осознание героем-рассказчиком собственного безумия определяет динамику интеракции с читателем: осознавая — по нарастающей — ненадежность повествователя, мы тем глубже вовлекаемся в его опыт. Сходная двойственность пафоса характеризует и детективные новеллы: здесь также дана интригующая загадка, с которой неспособен справиться заурядный рассудок, затем — гениальное в нее проникновение, а сразу следом — аналитическая версия разгадки, в которой легко заподозрить элемент «надувательства» или шарлатанства (месье Огюст Дюпен, как известно, соединял в себе достоинства серьезного ученого, поэта и шутника — по примеру, надо думать, своего создателя мистера Эдгара По). Нечто подобное происходит и в «Вороне»[200].
«Философия творчества», как уже сказано, — своего рода приложение к стихотворению, адресованное читателю, с ним хорошо знакомому. Смысл аналитической операции как будто бы прозрачен, но именно «как будто». Аргументация логична и безупречно убедительна по содержанию, но сама форма ее предполагает в адресате настороженное двоемыслие. То и дело ситуация почти буквально удваивается, своей структурой словно напоминая невнятно о какой-то другой. К примеру: «Ворон» начинается с того, что герой слышит стук и тут же принимается толковать его возможные значения: может, гость стучится запоздалый? или просто ветер играет ставней? Ровно так же начинается и рассуждение о «Вороне» — с упоминания о письме от мистера Чарльза Диккенса, только что легшем на стол мистера Эдгара По. Почему оно важно в этом контексте и что в себе несет? Важна, оказывается, мысль, которую Диккенс развивает (со ссылкой на Уильяма Годвина), — о возможности сочинять «в обратном порядке», то есть придумывать сначала целостный эффект произведения и достойную его развязку, а уж потом все предшествующее развязке и подготавливающее ее. Эту идею автор эссе сначала как будто готов принять, затем подвергает сомнению, в итоге же… объявляет
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода. Ее авторы — коллектив ведущих отечественных и зарубежных историков русской литературы. В книге впервые рассматриваются все основные теории и направления в советской, эмигрантской и постсоветской критике в их взаимосвязях. Рассматривая динамику литературной критики и теории в трех основных сферах — политической, интеллектуальной и институциональной — авторы сосредоточивают внимание на развитии и структуре русской литературной критики, ее изменяющихся функциях и дискурсе.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.