Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [36]
Предметом внимания историков культуры в последнее время неслучайным образом стал феномен «светской магии», в котором усматривается характерное порождение городской культуры XIX века. Всякого рода развлекательные фокусы — квазиволшебные приемы манипуляции вниманием, адресуемые не так к чувству сверхъестественного, как чувству вымышленного (fictional), — в это время (а фактически еще с XVIII столетия) широко входят в моду и в Европе, и в Америке. С беллетристикой, которая в это же время начинает свое восхождение к славе, этот новый вид развлечения объединен общей логикой, отчасти уже рассмотренной в предыдущей главе: в обоих случаях ставка делалась на парадокс доверчивого недоверия и на способность зрителя/читателя распоряжаться доверием, находить удовольствие в сложном распределении и перераспределении этого принципиально дробного ресурса. Именно на этом пути, считают историки и теоретики «современной» культуры, происходит становление нового отношения к истине, вымыслу, идеологии, а также, кстати, и становление современного шоу-бизнеса, эстетизированных форм продажи и маркетинга и новых модусов культурного потребления[193].
Выразительнейшей фигурой выглядит в этом смысле современник и почти ровесник По, французский иллюзионист Жан Эжен Робер-Уден (1805–1871), прозванный отцом современной магии. По образованию часовщик, он стал одним из первых фокусников, кто облачился во фрак, и на сцене выступал нередко в роли профессора, осуществляющего научный эксперимент (до Удена иллюзионисты выступали исключительно на ярмарках и в дешевых кабачках). Его спектакли отсылали к новинкам науки, и отделить поразительный факт от чуда и чудо от фокуса даже образованным зрителям было заведомо непросто. В итоге часть аудитории принимала происходящее на сцене за научную демонстрацию, другая часть — за магическое, колдовское действо, третья состояла из скептиков, пытавшихся разгадать, как устроен фокус. Но идеальным своим зрителем сам Уден считал человека, наделенного достаточной гибкостью ума, чтобы с помощью фокусника насладиться иллюзией как таковой — мастерством ее создания и эффектом, который не может разрушить даже подробное разоблачение трюка. «Чем более [такой зритель] подвергается обману, тем большее получает удовольствие, поскольку именно за это заплатил деньги»[194]. Отличающая такого зрителя способность к трезвому самообману, обобщает Дж. Лэнди, анализируя «случай» Удена, опиралась на навык более широкий и высоко ценимый в буржуазной культуре: умение «конструировать систему верований, которая признается в собственной иллюзорности»[195].
«Ворон» Эдгара По — образец именно такой игры автора с читателем: магический фокус с разоблачением или волшебство, поддразнивающее нас, предъявляя собственную «рукодельность». Внутри стихотворения невидимо спорят друг с другом мистика (в восприятии одних — подлинная, в восприятии других — сыгранная) и позитивность факта, идеальная поэзия и трезвая проза. В сопутствующем стихотворению эссе «Философия творчества» По еще и обнародует совокупность использованных им поэтических приемов. Действенность художественного «гипноза» от этого, против ожидания, не снижается, а едва ли не усугубляется, становится тем более интригующей. Стихотворение и его прозаический анализ вполне могут — а с нашей точки зрения, не могут не — рассматриваться как диптих[196] (как и вордсвортов комментарий к «Терну», это высказывание, дополнительное к стихотворению и, с точки зрения автора, необходимое для полноты воздействия). Поэт берет на себя роль посредника: фактически проговаривает условия предполагаемого взаимодействия читателя с текстом. Эту инструкцию можно воспринять вполне буквально. Но — не обязательно.
Имея в виду прославленность «Ворона» как поэтического шедевра, странно предполагать, что поэтическая форма в нем — не более чем отвлекающий маневр. Но приходится. Самой своей звучностью, яркой музыкальностью форма стихотворения привлекает к себе внимание, и эти слишком явные «авансы» одними встречаются с доверием, сочувственным энтузиазмом, другими презираются свысока как дешевый трюк. Но сам По не принадлежал, похоже, ни к партии мистиков, ни к партии скептиков и в идеальном своем читателе также предполагал «сверхпартийность».
Каждому читателю при прочтении приходится сталкиваться с загадкой происходящей в нем метаморфозы: переживание трагическое и пугающее производится по ходу развития ситуации, которая самим же героем признается абсурдной и комической, к тому же легко распознается в ее вторичности, цитатности, то есть искусственности. В популярной готической прозе чтение в уединении, часто в (домашней) библиотеке, — это стандартная завязка сюжета
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода. Ее авторы — коллектив ведущих отечественных и зарубежных историков русской литературы. В книге впервые рассматриваются все основные теории и направления в советской, эмигрантской и постсоветской критике в их взаимосвязях. Рассматривая динамику литературной критики и теории в трех основных сферах — политической, интеллектуальной и институциональной — авторы сосредоточивают внимание на развитии и структуре русской литературной критики, ее изменяющихся функциях и дискурсе.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.