Дергается под носом у нее маленький, замызганный вентилятор, непонятно какого цвета, – так его обшарпало вокзалом и людьми. Копошится – на последних прожилинках тщится провернуть тяжелый вокзальный воздух.
Глаза Нины, – нет сил помешать, – наполняются слезами, она подходит к стойке, говорит:
– Вы, пожалуйста, выключите вентилятор, прошу вас… Ну, пожалуйста, женщина…
Буфетчица испуганно тянется к кнопке, вентилятор стихает.
– Что-то замыкает. Я видела искры: там, внутри, что-то замыкает, понимаете?
– Искры?
Страх уже прошел, она зычным голосом кричит:
– Ну, алкаши! Ну, братва косорукая! Николькин! Иди сюда, Николькин, твою мать!
Приходит человек. Он навеселе, этот человек Николькин. Он грузчик, он электрик, он слесарь – един во всех лицах, хозяйчик глубокой внутренней жизни и этого буфета, и этого вокзала, и, можег быть этой станции вообще. Человек неунывающий, человек простой и коммуникабельный, незыблемый и понятный без микроскопа в любой дырочке жизни, в любое время года и суток, Он обнадеживает, угодливо загребая вентилятор в охапку:
– Счас поправим, не волнуйся, мама ты наша, дорогая…
Нина отходит, она почти что шарахается, она почти что бежит но залу: на воздух! На воздух – невольница глаз своих, сердца своего.
Фирсов между тем ломился сквозь очередь, потому что в кассе крикнули: «На Москву! На проходящий!» Люди не пускали Фирсова со зверским лицом и в ответ строили ему такие же зверские лица…
Но Фирсов достал. В самое последнее мгновение жилистая его рука выплеснулась из живого человечьего мяса и первая сунула деньги в окошко:
– Мне один!
…До поезда оставалось еще минут двадцать.
Они снова стояли у того же пригорка, у которого Фирсов оставил машину. И на них уже оглядывались, и про них уже думали плохо и подозрительно, Фирсову даже казалось: некоторые из них бросились искать местного сержанта, нашли, обступили, стали показывать руками, хихикать, и сержант уже идет к ним, и люди идут вместе с ним.
Но Фирсов терпел. Он знал, что все это скоро кончится и, быть может, не повторится уже никогда…