Избранное - [23]
Стекла настолько приблизили к Акошу эту сцену, что он невольно отшатнулся и, помрачнев, неодобрительно отложил бинокль. Потом взглянул на жену, точно спрашивая, что она скажет про этакое безобразие.
Жена ничего не сказала. Мнение об актерах у нее давно сложилось самое уничтожающее. Частенько рассказывала она про одну шарсегскую актрису былых времен, Этель Пифко, которая отравилась, оказавшись в интересном положении, и даже похоронена не в освященной земле, а за кладбищенской оградой: церковь отказала ей в последнем благословении.
Немного развлек обоих Вун Чхи. Китаец с косой, содержатель чайного домика «Тысяча наслаждений», бегал, носился взад-вперед, неистощимый на разные выдумки.
— Знаешь, кто это? — спросил Акош.
— Кто?
— Сойваи.
— Не может быть.
— Сама в программе посмотри. Вун Чхи — это Сойваи.
— Интересно. Вот никогда бы не узнала. Какая искусная гримировка.
— И голос, голос, обрати внимание. Как сумел изменить!
А Сойваи все гнусавил, картавил, шепелявил. После каждого его коленца Вайкаи весело переглядывались. Улыбка не сходила с их лиц.
Когда же явился маркиз Имари под алым зонтиком, грозя отобрать у Вун Чхи его домик, и китаец в страхе повалился ничком, весь театр покатился со смеху. Захохотали и Акош с женой.
Они так смеялись, что даже не слышали, как к ним в конце акта постучались. Вошел Кёрнеи.
— Ну? Нравится? — поинтересовался он.
— Очень, — ответила г-жа Вайкаи.
— Ничего, занятно, — смягчил Акош ее отзыв. — Забавно, во всяком случае.
— Погодите, еще не то будет.
Как завсегдатай Кёрнеи разглядывал в бинокль публику, а не актеров.
— Видели? — спросил он, указывая на одну из лож второго яруса, где сидел Имре Зани с какой-то сомнительной наружности желтоволосой дамочкой. — Каждый вечер тут. Но только когда играет Она. Она, несравненная Ольга Орос. Смертельно в нее влюблен. Два года уже.
С разгоревшимся любопытством Акош стал переводить бинокль с Ольги Орос на Зани и обратно.
В антракте Кёрнеи принялся развлекать г-жу Вайкаи городскими сплетнями. Акош между тем в своем безукоризненном сюртуке, причесанный и с нафабренными усами отправился в клубную ложу засвидетельствовать почтение губернатору. Тот встретил его очень любезно, вскочил, опять сел, переломив пополам свое легкое, не знающее покоя тело, и тут же пригласил к себе завтра на обед, где должен быть правительственный комиссар из Будапешта. Они порассуждали о выборах без коррупции, да так доверительно, проникновенно, что не заметили, как антракт пролетел. Второе действие Акош смотрел уже из этой ложи.
В середине его, после рабочего дня в редакции, прибыл Миклош Ийаш и занял постоянное кресло «Шарсегского вестника». На сцену он, по своему обыкновению, даже не глядел. Сидел со скучающим видом вполоборота, небрежно облокотясь на спинку стула впереди, как бы говоря: а, что тут может быть, в этом захолустье.
Представлениями Ийаш никогда не бывал доволен, хотя не пропускал ни одного. Особенно доставалось в его рецензиях Сойваи. Вот как о нем было написано в последней:
«Он угождает нетребовательным вкусам райка, а его Вун Чхи просто возмутителен. Столичная публика не потерпела бы такой откровенно невежественной балаганщины».
Эту рецензию, наделавшую шума, одни находили слишком резкой, другие — несправедливой, включая самого Сойваи. Сначала он было призадумался над ней, но через денек-другой опять взялся за свои антраша, которые вызывали неудержимый смех у зрителей.
Юный редактор даже губы кривил, до того все это его раздражало. Переменил он позу лишь при выходе исполнительницы роли Молли, субретки Маргит Латор. Эту Ийаш считал прирожденной актрисой, хваля в газете ее свежий импровизационный дар и голос, несравнимый с голосом Ольги Орос по диапазону. Уподобляя ее Кларе Кюри[31], он неоднократно подчеркивал, что ей место не здесь, а в столице. Все были убеждены, что и любовные стихи его в «Шарсегском вестнике» посвящались Маргит Латор.
Зайдя по окончании второго акта в клубную ложу, Кёрнеи повел Акоша во двор покурить. Они долго пробирались крытыми переходами, пока не оказались на втором этаже гостиницы у красной мраморной лестницы. По широким ее ступеням подымались когда-то Акош с женой и дочкой в бальный зал. На площадке меж двумя кипарисами по-прежнему стояло большое зеркало — дамы поправляли перед ним свои прически. Но дверь в зал была заперта и в коридоре было темно и неуютно. Коридорная — толстушка в белых чулках и лакированных туфлях на высоких каблуках — слонялась с медным подсвечником, по временам облокачиваясь на перила и делая недвусмысленные авансы молодым людям. Да, нравы здесь были вольные, что и говорить.
Быстро сойдя по ступенькам, Кёрнеи с Акошем через маленькую дверцу попали во двор театра и закурили там.
В резком свете ацетиленового фонаря серела холстинная изнанка декораций. Какие-то неопрятные подростки снимали с них и носили на склад сиявшие недавно на сцене китайские фонарики.
Посередине, под большим платаном, на столике вроде ресторанного сидел Сойваи в своем китайском наряде, отхлебывая вино с содовой.
— Блестяще, — поздравил его Кёрнеи.
— Блестяще, блестяще, — со счастливым смехом подхватил Акош. — Просто блестяще.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.