Избранное - [24]
Он все жал комику руки и, смеясь, глядел на него, не мог наглядеться. Ох и бестия. Он и не он. Сидит себе с этой косицей на плешивой голове, с толстым слоем грима на вспотевшем лице. Просто невозможно удержаться от смеха.
Сойваи же вполне серьезные вещи сообщал окружающим про Имре Зани и Ольгу Орос: о том новом обороте, который приняла старая любовная история.
Среди его слушателей был доктор Галь — театральный врач и член многих комиссий; были и другие театралы, друзья искусства, в том числе папаша Фехер из Аграрного банка. За неимением лучшего обнимал он одну из гейш с густо подсиненными веками.
— Скандал был страшный, — продолжал комик начатый рассказ. — На целых полчаса пришлось вчера опоздать с началом третьего действия «Кардинала». Публика не знала уже, что и думать. А это безумец наш, в чем был — в пурпурной мантии, с золотой цепью на шее, кинулся после второго акта в город, прямо к Ольге Орос на квартиру. Ревность вдруг обуяла. Все стекла побил, баталию учинил там страшнейшую — и назад с окровавленными руками. Из кофейной видели, как он обратно бежал, подоткнув свою мантию. Ну, потеха. Ему это в месячное жалованье влетит.
Собравшиеся ахали, расспрашивая о подробностях.
— Ольга знать его не хочет теперь, — добавил Сойваи. — Замуж выходит. Говорят, Дани Карас женится на ней.
Дани? Сын помещика Иштвана Караса, у которого тысяча хольдов, берет в жены актрису? Это всех взбудоражило. Посыпались новые вопросы. Но комик, завидев Ийаша, который направлялся к ним из уборной Маргит Латор, отбросил сигарету и удалился величаво, как мандарин. После той рецензии они друг с другом не разговаривали.
Кёрнеи, подхватив Ийаша под руку, представил Акошу.
— Незнакомы? Акош Вайкаи — редактор Ийаш.
Ийаш поджал губы. Он недолюбливал это свое звание. Однако снял шляпу, поклонился.
— Сервус, — поздоровался Акош.
— Сервус, — ответил тот.
Вместе, поглядывая друг на друга, но не говоря ни слова, дошли они до кондитерской и там расстались.
Акош купил перевязанную золотой тесемкой коробку шоколадных конфет и отнес жене в ложу.
От всего увиденного и услышанного голова у него шла кругом. Не все он сразу уловил, не все понял; скорее с толку был сбит и даже обрадовался, когда занавес опять взвился вверх. Опять можно было погрузиться в вымышленные, но все-таки более простые и обозримые перипетии пьесы.
Гейши, переодетые подружками невесты, пели и танцевали на свадьбе маркиза Имари в праздник хризантем. Танцевала и та, которую обнимал папаша Фехер. Все они, полненькие и худые, беленькие и темноволосые, жили, глупышки, в предвкушении каких-то удовольствий, подарков судьбы.
Срывала те цветы удовольствий Ольга Орос. Успех ее становился все бесспорней. Она безраздельно царила на сцене. Все говорили о ней, смотрели лишь на нее, И правда: до чего ж соблазнительно хороша эта чертовка, эта вкрадчиво-бесстыдная кошка. И не молодая ведь: наверно, за тридцать уже, а то и за тридцать пять. Но тело пышное, томно-сладострастное, точно разомлевшее во всех этих чужих объятиях, на постелях, в которых она валялась; лицо нежное, как спелая мякоть банана, а грудь — две маленькие виноградные грозди. Какую-то обольстительную испорченность источало все ее существо, поэзию увядания и умирания. И воздух хватала она, словно студя разгоряченный, распутный свой ротик, будто конфетку обсасывая или втягивая шампанское.
Пенье ее было почти не настоящее — так, писк да щебет, небрежный речитатив. Но публика и другие исполнители во все глаза глядели на нее, беспредельно ей преданные, готовые на все ради нее.
Где же справедливость? Огонь и сера должны бы пасть на блуд этот, библейскую скверну, на мерзкую эту особу, а на нее сыплются цветы. Ее безнравственная жизнь и грязные интрижки, продажность всем известны; что это — тварь, на которой клейма негде поставить, — ни для кого не секрет. И вот, однако, нянчатся с ней, окружают поклонением. Все ей; она — первая среди женщин, выше самых добрых и кротких; ей — вся любовь, хотя какой же любви, какого уважения она заслуживает, эта воплощенная насмешка над всем прекрасным и возвышенным? Где тут справедливость? И в помине нет.
С биноклем у глаз раздумывал Акош, что бы он сделал, попадись она ему на улице. Отвернулся бы, смерив взглядом с ног до головы, или просто плюнул.
От этих мрачных мыслей его опять отвлек Вун Чхи, который вышел, пританцовывая, на сцену и на сей раз действительно блеснул. Горестно обмахиваясь длинной своей косой, запел знаменитые куплеты:
Успех был такой, что пришлось надолго прервать представление. Аплодисментам не было конца.
Хлопали все: ложи, партер, галерка. Хлопал, перевесясь в пылу восторга через край своей ложи и самозабвенно отбивая такт на барьере, и Акош. Его уже не заботило, что на него смотрят. Общая буря увлекла и их с женой. Оба смеялись до слез.
— Да, да, ужасно, — хихикала жена.
— Кыш, кыш, — повторял Акош, в шутку замахиваясь на комика, рубя воздух рукой.
Это было, однако, не все. Последовали строфы, ловко приноровленные к местной и политической злобе дня. Шарсег тоже был ужасен, да, да, потому что тонет в грязи, канализации нет, а в театре — электричества. Зал бушевал.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.