Идиллии - [32]
Мы оба посмотрели на горца. Он подался вперед, отогнал дым от лица и, видно, потому что на этот раз с ними сидел чужой человек, вдруг проворчал:
— Что ты городишь, ведь не знаешь, каково мне тогда было!
Он выбил трубку о ладонь, вынул кисет с табаком, набил ее снова и продолжал, не глядя ни на жену, ни на меня:
— Когда у тебя потемнеет в глазах, померкнет весь белый свет и пойдешь ты с родного Балкана, через ущелье, через равнину — попробуй, найди своей душе место! Надо чтоб вот так вырвали человека с корнями и бросили на дорогу — только тогда его и занесет куда угодно, даже на край света!.. Вот ты плакала, дескать, замолчали колеса, стучать перестали по камням, а когда они стучали, ты что-нибудь понимала? А я слушал их, говорили они мне своим скрипом и стуком, какая жизнь была у нашего народа, рассказали всю ее, с самого начала. Хлопают, как сломанные крылья, грядки повозки, тарахтят и скрипят колеса, все это неспроста. На равнине их не слышно. О чем им тут говорить? А наверху наша жизнь как шла? Как та моя телега: застрянет, выедет, завалится, и все по каменистой дороге. Исходи весь Балкан — только тогда и поймешь ее речь.
Старик опять затянулся из своей короткой трубочки и умолк.
— Как наседка прячет под крыло своих цыплят, так и мы все бежали укрыться в темных дебрях Балкана, — вмешался я, чтобы поддержать разговор. — Теперь уж все скатилось с его вершин сломя голову вниз. Опустели старые села горцев. А было время, когда наш народ совсем осиротел и не на кого ему стало положиться, тогда-то Балкан и приютил его, как родного, чтобы не стерли его с лица земли. И веками хранил, защищал от недругов в своих лесах, песнями своих дубрав баюкал и наставлял, нас всех кормила его бесплодная каменистая грудь.
Я еще не кончил говорить, как старик закивал головой:
— Где ни встретишь горца — сразу его видно! И по осанке, и по разговору. Он будто сын из хорошего дома, кого вырастили отец с матерью. Знает себе цену, знает и своих, держит свою честь. Не увидишь, чтобы перед кем склонил голову. А равнинный человек — тот на всем готовом. Имущие они и богатые. А посмотри на него: вырос как на постоялом дворе. Потерял и себя и своих. Любой чужой человек, откуда бы ни взялся, помыкает им как батраком.
Он опять откинулся назад, и голову его окутало облачко табачного дыма; прислонился к стене и тихо, словно про себя, заговорил. Вместе с ним примолкший было сверчок опять завел свою песню, и его однообразный стрекот переплетался с рассказом старика.
— Равнинный житель… Знает ли он, как знаем мы, что это такое — обойти весной свои поля и посмотреть сверху на увалы и ложбины под тобой, и-и-и! Густая озимь только что покрыла поля в котловинах, сельские крыши тонут в облаках расцветших деревьев, где-то в небе курлыкают журавли, а вокруг тихо, будто все ждет — вот-вот снова родится Христос… С той поры, как мы спустились сюда, в хлопотах и заботах ни минуты не было у меня остановиться и осмотреться. Наверху я еще мальчишкой, бывало, подолгу там стоял — на красоту радовался. Стоишь один, цел-целехонек — не разрывают тебя на тысячу частей — смотришь, смотришь и чувствуешь, как тихой радостью наполняется душа. А если у кого наверху есть летняя кошара… Вечером подоишь, взойдет месяц, на лесные поляны падет роса, — выгони овец на поляну, встань на высокое место и достань кавал[20]. Леса вокруг притихли; говорят, самодивы в такую пору бродят вокруг пастухов, — заиграй на кавале, и ничего тебе не страшно. Ты играешь, овцы щиплют себе травку на поляне, а Балкан — он позади тебя. Распрямился, просветлел, слушает твою песню… К полуночи напасутся овцы, загонишь их в кошару, а сам вытянешься в сторонке, в шалаше, под буркой. А тогда и лес подхватит твою песню. Словно до того деревья таились. А теперь, что взяли от твоей песни, передают друг другу. Закрой глаза, слушай, как дерево дереву шепчет, доверяет твое слово. Шепот уйдет и стихнет вдали, все примолкнет. Потом снова вернется, услышишь его: вот он возвращается. Как его повторяют тяжелые буковые ветки, вздыхают…
Стучала телега, скрипели колеса по размытой дороге, заживо оплакивали нас, — повернулся горец опять ко мне. — Такое горькое время тогда наступило, что пришлось нам оставить его — того, кто поддерживал нас все тяжелые годы. Потом, когда замирились, не набрался я смелости вернуться. Кто ходил — не нашел и пепла от своих очагов. Были и такие, что остались. Но через год-другой я увидел — сыновья их спустились сюда. Всех нас равнина соблазнила.
— Кто знает, как там сейчас наверху, ты ходил, видел? Там, где были хижины, села, теперь развалины заросли ежевикой, ни от чего следов не осталось. Весенним вечером разве что стая воронов завернет по старой привычке покаркать на тополях нашей заброшенной часовни, вспомнят они, что было тут когда-то… А Балкан! Эге-ге-ге, я и сегодня смотрел на него с холма, — как он синеет. Окутали его туманы, и из них, будто из облаков, вершины поднимаются — словно хочет он заглянуть сюда, — посмотреть, где его птенцы, живы ли дети его, дымятся ли еще их трубы… Посмотреть на них!
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.