— Хорошо, Марина! Наработался, даже в руках токает. Как хорошо у вас здесь! Очень хорошо… — в свои слова ему хотелось вложить как можно больше теплоты, участия к ее горю.
Марина улыбнулась ему одними глазами.
— Ты бы, дочка, пополудновать нам с Орефием Лукичом собрала.
Накрыв столик холстинковой скатертью, Марина наложила полную тарелку янтарных сотов.
Станислав Матвеич и Орефий Лукич сели на обрубки и принялись за еду. Марине было видно, с каким аппетитом Зурнин жевал хлеб, как вздрагивали у него мускулы на щеках и на загорелой шее. Он чувствовал глаза Марины и не поворачивал головы, словно боялся отпугнуть ее.
— Батя, я в деревню схожу. Хлеб на исходе, — сказала Марина.
— Сходи, раз надобно.
Марина убрала посуду.
— Завтра к обеду ждите, — и тихонько пошла по узенькой, натоптанной тропинке.
Дома, взглянув на висевшую соболью шапку Селифона, Марина упала на кровать и заплакала, уткнувшись в подушку.
— Силушка, богатырь ты мой, — шептала, кусая губы, — один ты у меня… На веки веков один…
Утром к раннему часу Марина уже вынула из печи хлеб.
«Мягкими накормить их шанежками».
Полную корзину душистого, горячего хлеба она прикрыла сверху полотенцем и пошла.
У поскотины ее догнал на коне Акинф Овечкин.
— Как пожива у пчел, молодуха? — спросил он, придерживая коня.
— Летают, — сухо ответила Марина.
— Замотался, Станиславна! Во всякую дыру — один! И на пасеку, и на покос, хоть разорвись…
— В артель иди к нам, — без улыбки, строго сказала Марина. — Иди, ты ведь понимающий человек. И дочка у тебя на подросте, спасибо потом отцу скажет…
Акинф придержал коня, поправил войлочную шляпу, и, подмигнув Марине, как всегда отшутился:
— Погонышиха у вас, боюсь — подеремся.
— А ты не бойся, — не сдержав улыбки, сказала Марина. И вдруг, остановившись и схватив лошадь Акинфа за повод, задержала ее. — Верно говорю: иди, Акинф Фалеич. А уж мы-то бы тебе были рады! — неожиданно горячо и почти по-детски, от всего сердца, стала просить она Овечкина.
Акинф помолчал немного, хитровато улыбнулся и ответил все с той же шуткою в голосе:
— Упрашивала утка барсука за море лететь, а он подумал и отказался… Ну, прощай Станиславна, — и Овечкин тронул лошадь.
На пасеку Зурнин прибыл кстати: одному возиться с бревнами для нового омшаника старику было не под силу. Омшаник же артельщикам нужен был до зарезу. Сильная артель — посрамление врагов. Все мужчины были заняты на покосе.
От топорища руки Орефия Лукича отерпли, одеревенели настолько, что с трудом сгибались в ладонях: ими теперь неловко было даже умываться утром, а в обед держать ложку с едой.
— Ну-ну, р-ра-зом!
— Р-разом! — в тон подхватывал Орефий Лукич и первым забрасывал свой конец балки в гнездо.
Станислав Матвеич стукнул по севшему бревну обухом топора и, отойдя в сторону, довольным голосом заключал:
— Живут девка за барином, баба за боярином, живут да еще и хвалятся.
Зурнин удивлялся остроте глаза и верности старческой руки. Без отбивки шнуром, без причерчиваний карандашом, на глаз, Станислав Матвеич тесал балки, выбирал пазы в косяках дверей, врубал углы — и выходило «тютелька в тютельку»: послушно было дерево топору старого мастера.
Орефию Лукичу стыдно было глядеть на свою криво вытесанную стропилину, на излишне выбранный паз. Видя смущение на лице помощника, Станислав Матвеич приговаривал:
— А мы здесь клинышек загоним да моху подобьем — оно и сойдет. Кабы не клин да не мох, дак плотник бы издох, — шуткой ободрял он неопытного подмастерья. — Не дворец рубим — омшаник.
Орефий Лукич плотничью неопытность наверстывал усердием, работая без отдыха. Горячее солнце припекало спину, рубашка от пота льнула к телу, в руках и ногах «токало». Орефий Лукич взглядывал на старика. Станислав Матвеич работал играючи. Казалось, он может тесать несколько дней подряд не отдыхая.
«Издохну, а вытерплю до обеда…» — и Зурнин снова склонялся над бревном и тесал, вдыхая скипидарный душок щепы.
Близился полдень. Гудом гудела пасека. Пчелы, сверкнув на солнце, опускались клеткам ульев. Густые медовые запахи плавали в воздухе. Мнилось, что даже земля и нагретые скалы пропитались сладким нектаром, что по невидимым нитям, протянутым от чаш цветов, капля за каплей падал душистый янтарный сок в граненые восковые сосуды. Казалось, вся вселенная была оплеснута медом.
Дремали цветущие от подошв до вершин, подернутые маревом горы. Было так тихо, что даже осины не трепетали.
Ни птиц в воздухе, ни их свиста и щебета в кустарниках. Даже кузнечики смолкли в травах. Точно вымерло все живое от яркого полуденного солнца.
Только пчелы золотым гудящим дождем лились на ульи.
— В землю лягу, а выдюжу!..
Орефий Лукич все чаще и чаще взглядывал на пасечную дорожку. Работать топором для молодой артели было хотя и тяжело, но радостно. И радостно ждать Марину. Он сам чувствовал, как при виде ее вспыхивали его глаза и морщились губы в улыбке. Ему хотелось подойти к ней, к этой первой черновушанской комсомолке, на которую он возлагал такие большие надежды, погладить ее по голове и сказать что-то такое, чтобы снова стала она живой и деятельной, как в дни, когда вместе со всеми коммунистами она весело собирала его в город, задушевно встречала по вечерам, обсуждала первые шаги артели.