Он пошёл бы и на это, будь у его жены связи. Но тут и этого нет. Неслышно ни о каких влиятельных родных. Значит, с момента свадьбы он закабаляет себя для домашней жизни, — и чего доброго тормозит свой ход по службе. Во имя чего же он сажает себя в эту тесную клетку? Кому это нужно? Ей всегда найдётся жених, который будет её и любить, и ценить, которому будут нравиться эти золотисто-пепельные волосы и нежная атласистая кожа на щеках и на шее. А ему не нравился никогда подобный жанр женщин. Та гувернантка, что была сегодня на пароходе — куда лучше. В той есть огонь, — вероятно, она способна на ревность, на страсть.
Пришёл лакей звать его ко второму завтраку. Он спустился вниз, в большую столовую. Там уже был Александр Дмитриевич с дочерью. Против них сидел бухгалтер, — весь опалённый солнцем, но сияющий счастьем и довольством. Он рассказывал о своём посещении Софии и весь дрожал от избытка счастья.
— Неужели интересно? — спросил Анатолий, садясь и затыкая себе за воротничок салфетку. — Сознайтесь, вы притворяетесь?
— Притворяетесь вы! — крикнул Алексей Иванович. — Это вы притворяетесь, что вы — человек. А вы из жёваной бумаги сделаны.
Анатолий вспыхнул.
— Мне кажется, ваша выходка неуместна, — проговорил он.
— А ваша уместна? Уместно говорить, что я притворяюсь, когда то ощущение, которое охватило меня… Вы не русский, если не понимаете меня… Я почувствовал то, что чувствовали славяне, когда пришли сюда от князя Владимира.
— Ага! ага! — подхватил Александр Дмитриевич. — Послы Володимировы! Помню: «всяк человек, аще вкусит сладка, последи горести не приемлет».
Он поднял голову и с гордостью оглянулся на дочь.
— Помню ещё, помню, — с радостной улыбкой говорил он. — Цитировал не раз. «Аще бы лих закон Грецкий, не бы прияла баба твоя Ольга, яже бе мудрейша всех человек».
Он пододвинул бокал и сказал дочери:
— Налей мне глотка два, — сегодня можно.
— Вот вы меня понимаете, — с восторгом заговорил Алексей Иванович. — Вы понимаете, что охватило меня, когда я вошёл в этот храм, — в этот дивный, небывалый храм. Когда я увидел этот купол, и этот свет — спокойный тихий, матовый, серебристый, — меня так и схватило за душу, и тут я понял, я понял этих самых славянских послов, этих диких скифов, которые не знали — на земле ли они или на небе…
Голос Алексея Ивановича задрожал, он наскоро смахнул слезы.
— Ха-ха, — сказал Анатолий, — да вы, кажется плачете?
— Плачу, плачу! — вдруг с ожесточением заговорил бухгалтер. — И если б вы знали, какое счастье так плакать! Мне сорок лет, но я душою молод, как гимназист.
— И гордитесь этим?
— И горжусь.
— И гордитесь, — подхватил Александр Дмитриевич. — Я начинаю сожалеть, что не был с вами.
— Так поедем сейчас? Я каждый день буду туда ходить. Там каждый камень мне священ. Мне всё равно, что это — мечеть и что там голосят турки. Я знаю, что это храм Бога, что здесь сходит сила небесная на всех без изъятия, — и на меня, и на магометанина, и что, выйдя отсюда, я не могу не любить людей.
Он бросил свою салфетку. Лицо его было одушевлено, глаза горели, ноздри раздувались. Ничего смешного не было в его курчавой голове на тонкой, длинной шее. Наташа с удивлением смотрела на него.
— Чокнемтесь, — сказал ему Александр Дмитриевич. — Чокнемтесь за молодость чувств, за свежесть впечатлений.
Он залпом выпил свой стакан и обратился к Анатолию.
— А ты — бальзамированный, — сказал он, добродушно опуская руку на его плечо.
— Да, я на приподнятые восторги неспособен, — кисло улыбаясь, ответил он.
— А ты на какие же восторги способен?
В его голосе слышалось уже раздражение.
— Ни на какие. Я думаю, можно обойтись и без восторгов. Я восторгаюсь моей Наташей, и мне больше ничего не надо.
Последнее он сказал полусерьёзно, полунасмешливо. Вышло как-то неловко. Наташа опустила глаза, а Александр Дмитриевич точно муху отмахнул рукой от глаз.
Бухгалтер опять заговорил. Он видел в музее гробницу Александра Македонского, и хотя никто не верил, что гробница принадлежала именно этому герою, — но все её осматривали, и она стояла под стеклом. Он говорил, что это изумительно, что он не видал лучше фигур, что в плачущих женщинах столько неподдельного чувства и горя, и это горе выражено с таким непосредственным реализмом, какого не найти в современном искусстве.
— Я плохо понимаю современное искусство, — сказал Анатолий. — По-моему, искусство может быть применимо только к религиозным целям. Театр имел значение только тогда, когда был мистерией, скульптура — когда она изображала богов, пение — когда оно воспевало божество. А теперь, когда искусство отделилось от религии, оно стало побрякушкой.
— Вы такого же мнения? — спросил у Наташи Алексей Иванович.
Она спокойно посмотрела на него своими голубыми глазами.
— Нет, я другого, — сказала она и, обратившись к отцу, спросила: — А нам не пора?
— Да пожалуй, — ответил Александр Дмитриевич. — Вам недолго собираться, Анатолий?
— Нет, я не раскладывался.
— Вы куда же едете? — удивился Алексей Иванович.
— К нам на дачу, на Принцевы Острова. Это недалеко отсюда. Приезжайте, будем рады.
— Так, а как же номер? — спросил бухгалтер Анатолия, когда они пошли наверх. — За что же я буду платить тридцать франков?