Брут - [16]
В тот вечер я там был тоже. Не из любопытства, — меня это, между прочим, не интересует, — а из-за колбас со свиной требухой: дело было как раз в четверг. И Фифи, бестия лохматая, была там, конечно, тоже. В четверг мы всегда встречались: Фифиша и я. О, у нее календарь в голове был!
Все уже восседали за столами: дамы, расфранченные в пух, господа при стоячих воротничках. Потом сдвинули столы и составили их подковой. Сидели, чесали языки, веселились и пили, но в меру. У кого были карманные часы, вытаскивал карманные, а у какой дамы были на руке, так та все время их заводила, чтобы не остановились. А учитель все не идет и не идет.
Вдруг появляется. Но посмотрели бы вы, в каком виде! Рубашка вся мятая, будто ее дорожный каток раскатывал, воротничок — хоть петрушку сей. И, само собой, не бритый, щетина на лице заплесневела, вся с золотыми пушинками. Складок на брюках у него никогда не было, а ботинок он вообще не чистил. Этого он не признавал…
И даже не сказал «Добрый вечер!» Только посмотрел на всех от дверей таким немного отсутствующим и вроде как пристыженным взглядом. А вместе с тем чуть насмешливо. Тут я себе и говорю: «Где-то я этот взгляд уже видел?»
И сразу меня осенило: Фифиша!
Ну, еще бы, это же вылитая Фифи, когда ее зовут: «песик, песичек, на, на, вот тебе косточки, и мясца кусочек, и супчик гуляшевый…» Вот какой был взгляд у этого человека. Ласковый, аж участливый, но при этом словно немного насмехается надо всеми, а больше всех — над самим собой.
Какой тут переполох поднялся! Но, ясное дело, без шума. Как если бы на сцену вышел артист и забыл, что ему говорить. И никто не знает, смеяться или плакать. Только одна девица в годах хихикнула; как раз та, на которой этого доктора вроде как со временем собирались женить. Между нами, может потому всю эту кашу с вечеринкой и заварили…
А потом доктор беседовал с нотариусом Здерадичком о греческих софистах, и сразу перешли на жучка-короеда и на тлю-филлоксеру, а после он все старался убедить ту перезрелую девицу, что для женщины самый подходящий спорт — классическая борьба.
— Ах, пан доктор, — говорила девица в отчаянии, — вы это, верно, не всерьез. А вы сами изволите быть спортсмен?
— Только теоретически, — отвечал профессор, — меня, видите ли, часто газы мучают.
После этого ему уже пришлось с ней беседовать исключительно о Млечном пути и вообще о галактиках.
— Иисусе-дева-Мария, пан доктор! — без конца приговаривала девица. — Это и в самом деле возможно? Неужто этих звезд столько?
Но когда увидела, что в остальном от профессора никакого толку не будет, распрощалась первой и на следующий день всем рассказывала, что это неслыханно, чтобы у доктора двух наук были такие низкие интересы и такой грязный воротничок.
Под конец мы остались в ресторане втроем: профессор, Фифи и я. Он попросил у ресторатора скрипку и сыграл нам одну грустную песенку. Я уж не помню, что это была за песня. О каких-то листьях или о могилке, не то про круги, которые делаются на воде. Пива мы выпили десять кружек, и еще кофе с ромом — шесть раз.
А Фифи лежала под столом и по-собачьи радовалась.
— Чья это собака? — говорит профессор.
— Своя, — отвечаю, и все ему выкладываю: и про лесничего Скршиванка, и про пани Ледвинову, и про этот собачий характер.
А он слушал и только иногда улыбался; но всякий раз так, словно кто зажигал люстру. Никогда, доложу я вам, я не видел у человека такой доброй улыбки. Будто он всем желал всего на свете, а себе — как есть ничего. Но люди в этой его улыбке видели скорее ехидство и язвительность и каждый его немного побаивался: что-де он столько всего знает и что он, собственно, о нас думает…
Потом профессор заплатил за пиво, и за кофе с ромом тоже, и пошел к выходу, но держался совсем прямо.
А Фифи поднялась и пошла за ним.
Я ей кричу: «Фифиша, не лезь в такой туман, обожди, куда ты?»
Но она даже не оглянулась…
С того дня у Фифи объявился хозяин.
Вообще-то слово хозяин к этому профессору не подходило; в слове хозяин вроде есть какая сила, а он был скорее всего бессильный.
И, пожалуй, как раз от того бессилия он хирели дряхлел; одному докторское звание придает самоуверенности, а у другого — наоборот, отымает. Если кто чванится тем, сколько он всего знает, то можете быть уверены: ничего он не знает. А если кто в самом деле немножко начинает кумекать, так тот не чванится. Тот только душой болеет.
Не знаю, что того двойного доктора грызло, однако никогда свет не выглядел так бессмысленно, так трудно, так тягостно, как тогда. Да ведь вы, пан директор, сами это пережили…
А Фифи? Так это же был хоть и подросший, а все одно щенок. От любви в нее вселилось такое буйство и шаловливость, что даже в те печальные времена, глядя на нее, можно было обхохотаться. Может она своего профессора развеселить хотела, а может это на нее находило от сплошного счастья. Каждая любовь, пан директор, хотя бы по началу бывает такой потешной. Наверно, для куража…
Какие она фортеля откалывала, пан директор, прямо со смеху лопайся! Она, псина этакая, всегда шутихой была и ходила, что тебе Чарли Чаплин. Не то у нее такое собачье плоскоступие было, не то еще что, но если перед ней кто-нибудь шел, а в особенности пан ксендз или баба-зеленщица, так она вертела задом, ну точь-в-точь, как они.
Чешский писатель и поэт Людвик Ашкенази по-русски был издан единожды — в 1967 году. В мире он более всего известен как детский автор (даже премирован Государственной премией ФРГ за лучшую детскую книгу). В наше издание вошли повести и рассказы без «возрастного ценза» — они адресованы всем, достаточно взрослым, чтобы читать про любовь и войну, но еще недостаточно старым, чтобы сказать: «Я все это и без того знаю».
Чешский писатель и поэт Людвик Ашкенази (1921–1986) по-русски был издан единожды — в 1967 году. В мире он более всего известен как детский автор (даже премирован Государственной премией ФРГ за лучшую детскую книгу). В наше издание вошли повести и рассказы без «возрастного ценза» — они адресованы всем, достаточно взрослым, чтобы читать про любовь и войну, но ещё недостаточно старым, чтобы сказать: «Я всё это и без того знаю».
«Черная шкатулка». Это книга лирических стихов, написанных в виде подписей к фотографиям. В этом ярком антивоенном произведении писатель щедро использует весь арсенал своих средств выразительности: безграничную и несколько наивную фантазию мира детей и тесно связанный с ней мягкий эмоциональный лиризм, остроту и страстность политической поэзии, умение подмечать мелкие детали человеческой повседневности и богатейшую сюжетную изобретательность. Добавим к этому, что «Черная шкатулка» не могла бы увидеть света без тех фотографий, которые помещены на страницах книги.
…Жили на свете два Габора — большой и маленький. Большой Габор Лакатош был отцом маленького Габора. Собственно, это-то и делало его большим.Людвик Ашкенази родился в Чехословакии, учился в польском Львове, советскими властями был вывезен в Казахстан, воевал в Чехословацком корпусе, вернулся на родину, а потом уехал в Западную Германию. Его книги издавались по-русски в 60-х годах XX века. И хотя они выходили небольшими тиражами, их успели полюбить дети и взрослые в Советском Союзе. А потом Ашкенази печатать у нас перестали, потому что он стал врагом — уехал жить из страны социализма на Запад.
Чешский писатель и поэт Людвик Ашкенази (1921–1986) по-русски был издан единожды — в 1967 году. В мире он более всего известен как детский автор (даже премирован Государственной премией ФРГ за лучшую детскую книгу). В наше издание вошли повести и рассказы без «возрастного ценза» — они адресованы всем, достаточно взрослым, чтобы читать про любовь и войну, но ещё недостаточно старым, чтобы сказать: «Я всё это и без того знаю».
В 1948 году у пражского журналиста по фамилии Ашкенази родился сын. А семь лет спустя там же, в Праге, вышла книга «Детские этюды», и это тоже было рождением — в чешскую литературу вошёл писатель Людвик Ашкенази.«Детские этюды» — не просто отцовский дневник, запись наблюдений о подрастающем сыне, свод его трогательных высказываний и забавных поступков. Книга фиксирует процесс превращения реальных событий в факт искусства, в литературу.
В предлагаемый сборник включены два ранних произведения Кортасара, «Экзамен» и «Дивертисмент», написанные им, когда он был еще в поисках своего литературного стиля. Однако и в них уже чувствуется настроение, которое сам он называл «буэнос-айресской грустью», и та неуловимая зыбкая музыка слова и ощущение интеллектуальной игры с читателем, которые впоследствии стали характерной чертой его неподражаемой прозы.
Июнь 1957 года. В одном из штатов американского Юга молодой чернокожий фермер Такер Калибан неожиданно для всех убивает свою лошадь, посыпает солью свои поля, сжигает дом и с женой и детьми устремляется на север страны. Его поступок становится причиной массового исхода всего чернокожего населения штата. Внезапно из-за одного человека рушится целый миропорядок.«Другой барабанщик», впервые изданный в 1962 году, спустя несколько десятилетий после публикации возвышается, как уникальный триумф сатиры и духа борьбы.
Макар Мазай прошел удивительный путь — от полуграмотного батрачонка до знаменитого на весь мир сталевара, героя, которым гордилась страна. Осенью 1941 года гитлеровцы оккупировали Мариуполь. Захватив сталевара в плен, фашисты обещали ему все: славу, власть, деньги. Он предпочел смерть измене Родине. О жизни и гибели коммуниста Мазая рассказывает эта повесть.
Повесть для детей младшего школьного возраста. Эта небольшая повесть — странички детства великого русского ученого и революционера Николая Гавриловича Чернышевского, написанные его внучкой Ниной Михайловной Чернышевской.