Внезапно порыв ветра принес откуда-то издалека обрывки песен. Они звучали не громче шелеста колосьев, но монах узнал голос Мены. Вся кровь его отхлынула к сердцу, и он побледнел как полотно.
Показались три деревенские девушки. Юбки у них были слегка подоткнуты, головы повязаны по крестьянскому обычаю пестрыми платками. Мена шла посредине: голые до локтя руки, затянутая в черный корсаж с желтой шелковой каймой, величественно колышущаяся при каждом движении грудь. Выступали они, держась за руки. С одной стороны извивалась зеленоватая лента реки, с другой волновалась желтая нива. Они напоминали изумительную терракоту Барбелы,1 напоминали «Песнь любви».
Проходя мимо монаха, девушки поклонились:
— Добрый вечер, отец! — и пошли дальше.
Он взглянул на Мену своими глазами дикой кошки, словно хотел съесть ее.
— Какая луна! — прошептала Чекалина, блондинка, шедшая справа, у которой были шашни с капралом.
Подружки поняли, что она намекала на лысину несчастного монаха, и громко рассмеялись. Звонкие переливы смеха смешались под тополями с другими вечерними звуками.
Брат Лучерта почувствовал, что сердце его раздирают на части, и, сам не зная почему, подумал о ногтях Мены.
Какая-то медленная лихорадка жгла ему кровь и мутила рассудок. Много лет умерщвлял он свою плоть и смирял кровь; теперь они восстали, грозные, беспощадные, как два раба, победоносно отстаивающие свои права.
На бедного монаха жалко было смотреть. Он лежал, распростершись на голых досках, и муки терзали его, озноб тонкой змейкой пробегал по спине, под черепом словно пылал огонь. Страшно было заглянуть в его неподвижные глаза, горящие словно раскаленные уголья!.. Одинокий, ни от кого не слыша ласкового слова, лежал он перед своим черным распятием, а могучее июльское солнце, словно издеваясь над ним, вливалось в келью, и ласточки щебетали, и цветы, словно кадильницы, возносили к солнцу свой аромат.
Его томили кошмары — в непрерывной смене проходили перед глазами видения: зеленые виноградники его детства, изгородь из кустов ежевики, отец в своей безмолвной агонии, пугающие призраки, порожденные его фанатической верой, бесстрастные лица былых сотоварищей — старых монахов и, наконец, Мена, окруженная сиянием, словно мадонна, Мена, бросающая навстречу ветру дерзкие песни своей молодости.
Ему грезилось: он идет один по необъятной равнине, желтой, иссохшей; солнце жжет ему голову, жажда — горло. А он все идет да идет в ужасающем безмолвии, в этом море огня, идет упрямо, исступленно, словно голодная гиена. И перед ним все та же равнина, тот же безграничный, подернутый багровой дымкой горизонт. Он не видит уже ничего, кроме этого ровного, не угасающего света. Пытается крикнуть, но голос его, не пробуждая ни малейшего отзвука, замирает в раскаленном воздухе.
Фра Лучерта очнулся, стал искать костлявой рукой кружку с водой, но кружка была пуста.
В открытое оконце доносились порою звуки далекой песни. Несчастный монах прислушался, сердце в его груди застучало, как молот:
Иссякли все ручьи и родники,
Любовь моя умрет от жажды и тоски.
Сделав сверхчеловеческое усилие, он приподнялся на своем дощатом ложе, оперся о стену. Лучи заката ударили ему прямо в лицо.
Песня все приближалась и приближалась, до него долетело это неясное, ласкающее ми. Собрав последние силы, больной попытался высунуть голову в оконце:
— Me… на!
Он повалился на пол, все тело его окоченело, словно стальная болванка. Биение пульса прервалось, возобновилось, опять замерло. Его свело судорогой, он открыл глаза, снова закрыл их, опять открыл: в них еще теплился свет. Он ощутил, как предсмертная дрожь пробегает по всем его жилам, до самого сердца. Руки и ноги вытянулись, он застыл в неподвижности, длинный, тощий…
Небо за окном стало прозрачно зеленым, как берилл. Горело жнивье. Ветер донес последний отзвук песни:
Лари, лира, да здравствует любовь!