Блестящее одиночество - [14]
„Моя школа, — сказал Бальзамир, единственный не заскрежетавший. — Ты вот что, бляха-муха, охрану с долбаных складов сними, подкрепление дай, а то и вокзалов обставить нечем“. — „Вокзалов?! — в глазах Воскового заиграли мертвые зеленые огоньки. — Хули, ё-моё, сутки с побега прошли, а ты говоришь „вокзалов“! Да я тебя, сука, под трибунал! Я тебе ногти-то пообломаю!“ И он снова занес кулак. „Хуё-моё“, — передразнил его Бальзамир, взмахнув когтистой рукой. — Напрасно ты разохотился: хуяк, мол, и в дамки, и пошел ходить колесом… Отвыкать будет труднее — ведь мы еще поглядим, годишься ли ты на роль…» Кулак Воскового медленно опустился на поверхность треснувшего стола, и он воровато поник.
«Идеи-то есть, а, братва?» — желая замять скандал и промелькнув в повороте, прокричал тот, миролюбивый, с приклеенными ушами. Бальзамир кинул на Ушастого презрительный взгляд, но не успел сфокусироваться на его роже, в глазах зарябило. Он заморгал засохшими, словно листья в гербарии, веками, поскоблил пергаментные виски, потом не спеша достал из кармана белоснежной сорочки красный парчовый футляр, вынул из него пилочку и принялся остервенело пилить ногти, сдувая костяную труху с перепонок. Восковой же внимательно, словно впервые, рассматривал, широко растопырив, перепончатые свои пальцы. Они трусливо дрожали. «Везде посты, — тихо сказал он. — Чтоб муха, на хуй, не пролетела. В Данетотово, к матери, и туда, блядь, засаду. Просеять метро. Прочесать берег реки. Замести, в пизду, всех, кто мог быть причастен. К утру доложить. Все».
Вдоль берега реки в кромешной тьме шли двое. Фонариков у них не было, так как один из них источал нездешнее фосфорическое сияние, освещая собой дорогу. Другой придерживал лапами огромные уши, которые, отлепившись от лысого черепа, лопотали на горячем ветру. «Я чего-то никак не пойму, — рассуждал Ушастый. — На что он им сдался? Ну сбежал — и сбежал. Хуй ли. Я лично думаю так: начать, как было задумано, поутру, раскидать книжки в народ, возмутить его в своей массе, поднять на кровавый бунт, а там, когда грянет, глядишь, Пиздодуй и объявится. Всенародная слава, сам посуди, не хуй собачий! Вот такой мой расчет». И он победоносно затрепетал ушами. «Тут, брат, высшие государственные воображения, тебе не понять», — авторитетно сказал Фосфорический и таинственно, мерцательно засиял. Лопоухий схватил его за рукав, поднес палец к губам. Остановились. Фосфорический, на всякий пожарный, слегка пригас. Ушастый локаторами навел уши, прислушался. Вывертывая кренделя, на середине реки плескалась мелкая рыба. Она выбрасывалась из воды, взмывала и, покувыркавшись над поверхностью вод, летела плашмя обратно. Двинулись дальше.
«Нет, ты погоди, или так… — не унимался Вислоухий. — Здесь ведь какая философия. Показать народу любой труп, хоть бы и свежий пойти выкопать. Кто его в глаза, настоящего, видел? А? Сечешь? Так и так, героически опочил в борьбе за правое лягушачье дело, убитый кремлевскими сатрапами за стихи, и, мол, хватит, хана, положим конец беспределу, когда всенародных избранников у нас на глазах нагло в открытую мочат…» — «Цыц! — цыкнул на него Фосфорический. — Трепло ты, Пизда Ивановна. Сколько раз нам Бальзамир повторял: не лягушачье дело — народное, а что лягушачье, так это в прогрессе потом выйдет, когда обустроимся.» — «Ну да, — ничуть не смутившись, сказал Ушастый. — И все как положено: цветы, караул, музыка. Доступ к телу. А потом, когда настоящий Степан Емельяныч объявится, кричать самозванцем, казнить прилюдно на площади — крюком, что ли, подвесить или как?» Ушастый заколебался. «Ну, это вопрос эспитических предпочтений…» — важно сказал Светящийся.
«И чего Восковой бздит? — продолжал рассуждать Большеухий. — Давеча я слышал, Бальзамир Перепончатый дохляка Воскового учил: ты, кричит, когда тебя в телевизоре показывают, чего руками-то суетишься? Чего взглядом бегаешь? Чего ногами чечетку под столом бьешь? Замри, кричит! Смотри в камеру и в их души пустотой своей проникай! А тот, слышь, жалуется: бзжу я, а что если меня раскусят. Казалось бы, из самих Перепончатых, чего ему бздеть?» — «Бздеть! — возмущенно сказал Фосфорический и от возмущения просиял. — Ты говорить-то сначала как человек научись. Бальзамир-то чего толковал? Выражайся! Язык — это все. Без языка, брат, ни шагу, ни к чему не подступишься. Тебя каждый раскроет и пальцем на тебя вскажет. Ляпнешь, положим, „бздеть“ вместо „бояться“ — и все, пиши пропало. Скусство речи, брат, вот это как называется!» Светящийся от волнения перегрелся, и Ушастый забеспокоился, что напарник не вовремя перегорит.
«К нам на прошлой неделе лектор учить приходил, — продолжал Светящийся. — Ты быть не мог, ты в квартире у Пиздодуя дежурил. Наши-то строчили, скрежетали, завинчивались, а я, брат, все до последнего слова запомнил. В тайну слога проник. Это вам, говорит, не говорильня старого партийного образца, ей обучить не мудрено, пустозвон, метель слов, каждый умеет. А новый способ мышления — от обратного. Сначала, говорит, насильственно, до одурения, облагораживаешь язык: вместо „пиздеть“, для затравки, „базарить“, чтоб самому стремно не было, а уж только потом, это следующая ступень, „говорить не по существу“, „расходиться со здравым смыслом“, „отклоняться от темы“ и так далее. Вместо „запиздеть“ через „слямзить“ и „развести“ к „взять не свое, что, однако, по нашему лягушачьему праву, тебе же и принадлежит“. И тут, говорит, себе никакой пощады, а потом глядишь, говорит, а ты раз — и совершенно другой, преображенный, мать бы была, не узнала. И мыслишь по-новому, сам не знаешь о чем. И такие, говорит, вещи соображаешь, что сам не рад. Что ни пизди, умно. Классику, классику, брат, читай!»
Может ли обычная командировка в провинциальный город перевернуть жизнь человека из мегаполиса? Именно так произошло с героем повести Михаила Сегала Дмитрием, который уже давно живет в Москве, работает на руководящей должности в международной компании и тщательно оберегает личные границы. Но за внешне благополучной и предсказуемой жизнью сквозит холодок кафкианского абсурда, от которого Дмитрий пытается защититься повседневными ритуалами и образом солидного человека. Неожиданное знакомство с молодой девушкой, дочерью бывшего однокурсника вовлекает его в опасное пространство чувств, к которым он не был готов.
В небольшом городке на севере России цепочка из незначительных, вроде бы, событий приводит к планетарной катастрофе. От авторов бестселлера "Красный бубен".
Какова природа удовольствия? Стоит ли поддаваться страсти? Грешно ли наслаждаться пороком, и что есть добро, если все захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла? В исповеди «О моем падении» (1939) Марсель Жуандо размышлял о любви, которую общество считает предосудительной. Тогда он называл себя «грешником», но вскоре его взгляд на то, что приносит наслаждение, изменился. «Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием».
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.