Екатерина стояла посреди храма, и ее карие глаза медленно, как степные родники, наполнялись влагой.
— Теперь что же? — спросила она. — Все лето, до наступления холодов, на дверях храма будет висеть замок?
— А что, и повисит. Может, даст бог, не украдут.
Широкое лицо Екатерины, ее тяжелый мужской лоб медленно стали наливаться упрямством, и это не предвещало старику ничего хорошего.
— А разве в священном писании сказано, что, когда прихожане бегут в лес, священник непременно должен бросить свой храм и бежать за ними?
— Птичьи твои мозги, сама подумай, что для господа важнее — сотня живых душ или эта хибара, крытая соломой?
— А вот монахи из соседнего монастыря никуда не бегут.
— Фасолевое твое соображение, каменные монастыри нарочно для того в виде крепости и построены. В случае чего они могут наглухо запереть ворота и занять круговую оборону, а что мы можем на макушке этого холмика?
— Ну, во-первых, — сказала Екатерина, — это не холмик, а круча, высокая круча над рекой. Монастырям пыхтеть да пыхтеть, чтобы этакую себе стену поставить. Во-вторых, с запада село укрыто лесистыми холмами, и, хотя особых укреплений нету, я думаю, в случае чего мы смогли бы…
Отец Гэинэ рассмеялся, но это был не смех, а некий вид нервной разрядки, вызванной тупостью человеческой. Потом, осознав свой грех, перекрестился, попросив у бога прощения, и, запутавшись вконец, изрек тоном, не допускающим возражений:
— Закинь своих птенчиков на мою телегу и айда — времени в обрез.
— Как хотите, отец, а я останусь защищать свой храм.
— Дура ты длинноволосая, не смей больше при мне называть эту хибару храмом! Бедность нас унизила, оглупила, но вера в нас еще жива! Неужели ты никогда не видала, в каких прекрасных храмах с золочеными куполами обитает истинный господь? Что же от нашего бога останется, если мы его вечно будем держать в такой хибаре?
Перекрестившись, чтобы замолить свой несомненный грех, Екатерина начала медленно отступать.
— Ну не спорю, — созналась она, — наш храм давно пора обмазать глиной и побелить. Этими днями я как раз собиралась браться за побелку, для того и заложила новую печь, чтобы хорошую известь выжечь…
— Воробьиные твои мозги! Сколько эту лачугу ни бели, потолок не выровняется и дырявая кровля не перестанет протекать!
Екатерина стояла смущенная, виноватая, но верующая.
— Толкуйте как хотите, а это все-таки храм. Тут мы венчаемся, тут крестим своих ребятишек, тут отпеваем своих близких и не можем, ей-ей, не можем бросать его на произвол судьбы! Бог нам этого не простит.
Отец Гэинэ вдруг понял, что потратил массу времени впустую.
— Ребятишки твои в низине или тут, на горе? Матушка меня еще с вечера за тобой посылала — как-никак ты моя единственная певчая, и без тебя ни литургии, на вечерни. Собери свою ораву и давай, пока я не уехал.
С тяжелым узлом в одной руке, с железным замком в другой он направился к выходу. Екатерина помогла дотащить мешок до дверей, но перед выходом, отдав священнику мешок, взяла у него замок и заявила:
— Если у вас так мало веры, что вы, чуть что, даете деру, так вот назло вам останусь…
— Сорока ты дремучая, — прошептал в ужасе священник, — а ты подумала, что ждет тебя, единственную в селе женщину, к тому же молодую, после того как вся эта армада переправится через Днестр?
— Ничего, у меня шестеро ребятишек. Они меня защитят.
— Да чем тебя те малолетки защитят?
— Чистотой и непорочностью.
— А если не смогут?
— Если не смогут, меня защитит этот храм.
— Если ты еще раз назовешь эту хибару храмом, я уеду, даже не дав тебе своего отеческого благословения…
Ее глаза, чистые степные родники, переполнились влагой.
— Да как не называть мне его храмом, когда вон сколько раз в зимнюю стужу тут на наших глазах рождался младенец! Сколько раз с этого амвончика доносилось слово господне! Сколько раз мы плакали, когда наступал час распятия, и содрогались от счастья, когда Иисус, воскреснув из мертвых и смертью смерть поправ, выходил оттуда в белом одеянии…
— Откуда выходил?
— Да вон из той боковой дверки…
Отец Гэинэ стоял над мешком, разинув рот, — такого с ним еще не бывало. Чтобы его прихожанка утверждала, что видела своими собственными глазами…
— Дочь моя возлюбленная… В трудные времена судьбу нашего народа решала не голова, а ноги.
— Вы думаете, мы бегством спасали себя?
— Чем же?
— Тем, что держались за эту глину и за этот крест.
Матушка на улице уже не стучала — она вопила в полный голос.
— Да иду же, вон он я, в дверях стою! Не знаю, — добавил священник, несколько понизив голос, — не знаю, дочь моя, может, я и не совсем прав, выбрав паству, а не храм, но выбор уже сделан, так что прощай, глупое мое дитя. Пусть в эту лихую годину бог хранит тебя, и твой очаг, и твою землю, и эту бедную…
— И этот храм.
— Ну хорошо. И этот храм.
Тяжелое, крупное лицо Екатерины озарилось счастьем.
— А если это храм и вы нас покидаете на столь долгое время, почему бы вам не вернуть хотя бы часть церковной утвари?
— Милая моя ягодка, что я могу вернуть, когда тут всего полмешка добра!
— Хоть бы Евангелие оставили. Какой это храм без слова господня!
— А то ты не знаешь, что у нас всего одно Евангелие, за которое я еще в позапрошлом году отдал кобылу с жеребенком и с тех пор на одной кляче езжу. Стыд и срам.