Мне стыдно смотреть на женщину, вернее — на её белую грудь. Я продолжаю наблюдать за милиционером. Он всё ближе и ближе подходит к девочке с матерью. Неужели разбудит?
Милиционер долго стоит над спящими, шевелит усами, как таракан, думает о чём-то своём, житейском. Наконец со вздохом переступает через ноги женщины.
— Гражданин! — тормошит он парня в рваном ватнике. — Предъяви документы!
Парень широко и смачно зевает, достаёт паспорт и отдает милиционеру, подняв вверх добродушные глаза.
Спать мне расхотелось, да и нельзя: мы по очереди дежурим у касс направления «Казань — Москва». Через каждый час проверяют списки очереди. Правила жёсткие. Не оказавшегося при проверке вычёркивают, и никакие уговоры и слёзы не помогают, приходится снова становиться в длинную и злую очередь.
Чтобы размять ноги, я подхожу к соседней кассе. Здесь дают билеты.
Какой-то тип в солдатской шинели сипло кричит:
— Инвалидов через пять человек!
Солдатская шинель служит ему пропуском. Люди отсчитывают пятого, десятого, пятнадцатого…
Тип скоро уходит, нагло улыбаясь. В кулаке у него зажаты билеты.
В два часа ночи вокзал вздрагивает от тысячи голосов. Начинается дезинфекция залов, которая продлится до четырёх часов.
Люди с вещами выходят на привокзальную площадь. Моросит мелкий дождик. Наша очередь выстраивается вдоль продуктовых ларьков, где днём выдают по дорожным карточкам хлеб и крупу. Идёт перекличка. Человек двадцать из очереди потерялись в общей суматохе. Их вычёркивают.
Теперь можно бежать к отцу. У нас условленное место около санпропускника. У меня давно промокли ноги, за шиворот просторной английской шинели капает с кепки вода, зубы стучат. В очередь уходит Анечка, накинув на плечи плащ-палатку.
— Пап! — говорю я. — Инвалидам положено без очереди, через пять человек.
— Замолчи! — зло обрывает отец. У него снова побаливает голова.
— Один калека билеты за полчаса достал, — упрямо продолжаю я.
Странно, столько я ждал отца. Казалось, что вернётся самый близкий человек, который отогреет меня, около него можно будет вновь стать мальчишкой и сбросить с плеч непомерно тяжёлую ношу взрослого человека. «Надо! Чем ты помог фронту?» И вот он приехал, мы стоим рядом. Чужой человек стоит рядом со мной. В то утро под навесом у меня что-то отмерло в душе, точно руку отрезали. На меня дохнуло тем, через что прошёл он.
В восемь утра открывается касса. Билетов мало. Добровольцы из конца очереди быстро наводят порядок. Очередь напряжённо дышит. Те, кто пробовал примазаться к живой цепочке, молча отходят: побьют.
— Инвалидов через пять человек! — вдруг раздаётся знакомый сиплый голос. Тип в солдатской шинели смело подходит к очереди и привычно отсчитывает: «Раз, два, три…»
— Так вот инвалид, а стоит, — пытается протестовать старичок, показывая на отца скрюченным пальцем.
— Стоит — значит, здоровый! Четыре, пять! Ну-ка, мадам, подвиньтесь!
У отца на щеках бегают желваки.
— Он ночью в другой кассе билеты взял! — кричу я.
Несколько рук хватают инвалида за шиворот, трещит воротник шинели.
— Товарищи, я фронтовик! — истошно взвизгивает спекулянт. От него несёт водочным перегаром.
Усатый милиционер с трудом отнимает его у очереди и уводит в дежурку.
Наконец у нас есть билеты. Мы расталкиваем спящую Анечку, хватаем вещевые мешки, в которых уместились все наши пожитки.
— До отхода тридцать шестого поезда осталось десять минут, — гудит под потолком репродуктор.
— Родимые, достали?
Напротив нас сидит знакомая мне женщина. Старуха усаживает её девочку на горшок.
Я опять думаю, как она похожа на Верку: и говорит так же плавно, и глаза такие же добрые, со смешинкой.
— Отмучились! — говорит отец и надевает на спину вещевой мешок.
— А я не выдержала. С дочкой разве простоишь, — спокойно продолжает женщина. — Дала тут одному человеку гроши, нехай без очереди достанет.
— В солдатской шинели? Сипит так? — спрашивает отец.
— Вы тоже через него?
— В милицию твоего человека забрали!
— Да как же так, родимые? Мы же ему последние гроши! Мама! Мама!
Женщина в ужасе вскакивает и тормошит старушку.
— Где же его, скаженного, теперь нам сыскать-то?!
— В дежурке! — кричит от двери отец.
Больше задерживаться нельзя, иначе опоздаем на поезд.
Бабье лето в сорок четвёртом году затянулось. Деревья долго молодились, ветер уносил в степь миллионы искрящихся паутинок. Паутина липла к лицу, сетью висела на проводах; солнце, казалось, запуталось в этой фантастической сети и с трудом отбрасывало тени развалин на чисто подметённые тротуары.
Мы молча идём по главной улице нашего города — проспекту Революции. Между трамвайными рельсами проросла трава.
Я с болью вглядываюсь в силуэты изуродованных огнём знакомых зданий.
Когда-то серые, стены управления железной дороги теперь черны от копоти: дома в конструктивистском стиле, горят как смоляные щепки.
Напротив Петровский сквер. В нём памятник Петру I. У ног царя-плотника лежал огромный якорь. Учительница говорила, что этот якорь ковал сам царь. Якорь остался, а бронзового Петра украли фашисты и увезли в Германию, где переплавили на снарядные головки.
Пустынны улицы. Изредка продребезжит фанерными окнами исцарапанный осколками трамвайчик, из развалин неожиданно вынырнет и снова исчезнет человек, и опять мы слышим собственные шаги.