Её как-то никто не замечает. Маленькая, лицо в веснушках, куцая косичка: она года на четыре старше меня. Нашёл тоже жену! Правда, у неё медаль «За боевые заслуги», но я не собираюсь звать её мамой.
Я с ненавистью смотрю на неё: столько ждал отца, а рядом с ним сидит она. Пожалуй, я отлуплю её, если попадется за огородами.
— Не думал, что в тылу так, — басит отец.
Вчера при виде распаренной крапивы его чуть не вырвало. А мы привыкли. Мы в тылу…
Отец достаёт из кармана пачку папирос. Закуривает. Пачку бросает на стол. Это ростовская «Наша марка». Я её видел до войны в табачных лавках. Мне тоже захотелось закурить настоящую папиросу, но стыдно отца. Тётка перехватывает мой взгляд, протягивает руку к пачке, достаёт папиросу и бросает мне.
— Куришь? — брови у отца поднимаются.
— Гришутка-то? — выручает дед Кирилл. — Я обучил. Поначалу всё не понимал вкуса, а потом привык. Оно, когда покуришь, кровь по жилам бегать быстрее начинает и жрать не так охота.
Мачеха смотрит на меня, поджав губы. Тогда я назло ей прикуриваю от лампы.
После первой затяжки душит кашель.
— Брось баловать-то! — сердится дед Кирилл и вырывает папироску. — На махры! Нашенской, тютюлюевской! Один курит, семеро дохнут.
— Не думал я… — говорит отец, морщась.
Он разливает по стаканам остатки спирта.
— Да будет вам выть! — кричит тётка подругам. — За победу! — Пьёт она залпом и крякает по-мужски. — Гришка! Гитару! Эх, была не была! Анна, за мужем посматривай! Бабы у нас голодные!
Я снимаю со стены гитару, настраиваю. Начинаю играть. Зло. «Цыганочку».
Первая выходит тётка. Плавно, тихо постукивая резиновыми каблуками. За ней, опрокинув подолом широкой юбки табуретку, выскакивает Верка, самая задушевная подруга тётки: у них мужья погибли в один день.
Верка бьёт чечётку перед отцом. Глаза у неё нахальные.
И я вижу, как Анечка сразу становится совсем девчонкой. Я рад. Так ей и надо! Чего приехала? Вот бы Верка была моей мачехой! С ней бы мы подружились, она такая отчаянная, с ней куда угодно не страшно, а эта… Сидит, только глазами хлопает. Глаза, правда, у неё большие, чернющие и ресницы, как метёлки, густые.
— Спляши! — вызывающе смеётся Верка. — Или молодой жены боишься?
Отца вытаскивают на середину комнаты. Он морщится и опять садится на лавку. А Верка, кружась в пляске, продолжает жечь его глазами, не обращая внимания на тётку и подруг. Я кладу гитару, подсаживаюсь к отцу. С другой стороны пододвигается дед Кирилл.
— В Бресте не служил? — говорит дед, прищуривая левый глаз. — Не был, значит? Я там в десятом году службу нёс. Не знал, случайно, коменданта крепости генерал-лейтенанта Юрковского? Я его сына из реки Муховец вытащил. Да! Писарь Грачёв, родом из Тульской губернии, с нянькой тары-бары развёл, а малец-то в воду… Я на посту стоял. Два раза нырял. На третий вытащил. Набежало тут начальства! Ротный командир Акулич, полковник Синицын…
— Пап!
Я дергаю отца за рукав. Мне надоела история о том, как генеральша за спасение сына отвалила деду Кириллу 300 рублей золотом. Меня только удивляло, как это дед мог вспоминать каждый раз всё новые и новые фамилии писарей, унтеров и прочего полкового начальства.
— Пап!
Отец сидит, низко опустив голову, челюсть у него отвисла, глаза налились кровью.
Анечка, прихрамывая, выбегает из-за стола, отталкивает деда.
— Оставьте его в покое! Не видите, что ли? Началось!..
— Свят, свят! — крестится дед Кирилл. — Неужто порченый?
Отца укладывают на лавке. Он кричит глухим звериным криком.
Мачеха зубами развязывает узел на рюкзаке, достаёт ампулы. В комнате пахнет больницей. Тётка кипятит в алюминиевой солдатской кружке иглы, дед Кирилл мочит в ковше полотенце. Я держу голову отца, чтоб не билась о лавку. В углу ревёт во весь голос перепуганная насмерть Верка.
— Перестань! — коротко бросает Анечка.
Верка, закусив конец косы, послушно замолкает.
Мачеха медленно засучивает рукав отцовской гимнастерки. Как я боюсь уколов!
Отец затихает…
Анечка опускается на табурет, шприц падает на пол. Теперь плохо ей. В лице ни кровинки.
— Милая ты моя! Прости ты меня, дуру! — говорит, хлюпая носом, Верка, берёт Анечку большими сильными руками и несёт на кровать.
Гости тихо расходятся. Завтра чуть свет всем идти на прополку картофеля.
На следующее утро я сижу под навесом, где у нас в колхозе хранятся летом сани, и отбиваю косу. Скоро сенокос, надо подготовить литовки. Лучше меня никто в деревне этого делать не может.
«Тук-тук… тук-тук…» — стучит молоток по полотну косы. Нужно бить по самому краю, чтоб под ударами молотка вытягивались тоненькие зазубрины. Их точат бруском, и коса становится острая, как бритва. Стоит только не рассчитать удара, как на полотне появляется вмятина. Её потом ничем не выправишь.
Я слышу, около конюшни дед Кирилл спорит с женщинами, уговаривает, грозит. Каждый хочет попасть на более лёгкую работу: полоть картофель в жаркий день тяжело, отекают руки, болит поясница.
— А твоему там, на фронте, легче, что ли? — наконец пускает в ход последний козырь дед Кирилл.
Эти слова действуют безотказно. Они бьют больнее кнута, женщины не могут ничего возразить и тихо разбирают тяпки. Это страшные слова: если дед Кирилл кричит их, то от отчаяния, как заклинания. Мы мало, очень мало получаем на трудодни. Но когда по дворам ходят мальчишки из города, собирают продукты для фронта, отдаём последнее.